Убежать от себя
Шрифт:
«А что, если председатель так вот спокойно, вместо того чтобы испугаться моего письма, возьмет и подмахнет? Просит человек, просит немолодой, много поработавший, хочет на покой, вот и пойдем ему навстречу. Еще благим делом его подпись обернется. Рябов, что с тобой творится? Ты становишься мнительным! Ведь вся твоя жизнь была сплошным риском. Ты начинал играть, не зная, сможешь ли добиться чего-то на льду. Добился. Сомневался, достаточно ли теоретического багажа, необходимого для тренерской работы? Хватило. И потом шел на эксперименты, не зная или слишком хорошо зная, что ждет, если результат окажется не таким, каким его хотели бы видеть…
Конечно, надо спокойно и просто написать заявление,
Но перо Рябов все-таки отложил. Сунув руки в карманы тренировочной куртки, откинулся на спинку.
«Определенный риск есть… А когда его не было?! Я взял из подмосковной команды молодого Борина. И что же? В самой главной, смотровой игре он выглядел ужасно. А ведь ради этого оболтуса, думал тогда я, да и не только я, отправили на покой двух надежных середнячков-ветеранов, которые бы еще поскребли коньками. Весь матч я тогда стоял, мысленно обхватив голову обеими руками. Глаза бы мои не смотрели на лед, когда он там выделывал свои дебютантские штучки! Так блестяще импровизировать в бездарной игре невозможно! И после игры этот нахал еще подошел ко мне и принес свои извинения. Признался, что никогда не играл так плохо. Я, конечно, охотно согласился с ним под смешки в раздевалке. И сказал ему прямо: „Если твоя сегодняшняя игра хоть сколько-нибудь точно отражает твои истинные способности, то я старая глупая калоша…“ И еще что-то добавил… „Старая глупая калоша“ – не бог весть какой образ. Кто-нибудь видел умные калоши? Но я был тогда в таком трансе от увиденного, что просто не мог придумать ничего более ругательного. Воображение, подавленное яростью, не позволило!
На следующий день я имел несколько весьма неприятных разговоров. А один хороший знакомый позвонил и прямо спросил: «Что значит этот Борин?» Объяснял вежливо, сдерживая бешенство. Злился и на звонившего, и на себя. И отвел душу только в следующий игровой день, когда поставил Борина вновь на игру, вопреки общему мнению. И тот сыграл так, что буквально растерзал своего опекуна, известного мастера. Борин столько раз обкрадывал его, уходил как от стоящего.
Мастер, который должен был задавить новичка, к концу игры старался сам держаться от Борина подальше, проигрывая каждое единоборство. Борин забил две шайбы и под три другие – мы выиграли с сухим счетом в пять шайб – отдал отличные пасы. И это было так невероятно и неожиданно, что на скамейке команды стали уже посмеиваться над соперником, прекрасно понимая, что должен чувствовать признанный мастер, у которого все сыпется из рук и которого неудачник новичок объезжает на одном коньке.
Сейчас многие любят вспоминать о том шокирующем дебюте и о той следующей триумфальной игре Борина, но никто почему-то не вспоминает слов, которые мне пришлось выслушать в дни между этими матчами…
Время… Потом копна вскинутых золотых волос Борина приводила в экстаз зрительный зал, поднимала трибуны в едином порыве. Затем шлем скрыл золото волос, да и сам Борин все реже и реже стал появляться на поле. Травмы преследовали его. И хотя в мощном теле греческого бога до сих пор и силы и скорости больше, чем у кого-либо в нашем хоккее, но раны и нагрузки дают себя знать.
Его лицо и тело хранят отметины десятков жестоких ударов. И хотя он щедро улыбается – друзьям, мальчишкам, просящим у него автографы, просто незнакомым людям, которые хотят сказать ему несколько добрых слов после тяжелой игры, но все чаще улыбка становится показной, через силу… Он по-прежнему суперзвезда, причем нового типа, создающая аттракцион у ворот соперника. Каждое его движение – искусство, эффектное и эффективное. Болельщики часами спорят, сравнивая его с великими прошлого. Я-то знаю, что он велик по-своему, ибо шел собственным путем. Как и я…
По сути, мы так мало отличаемся друг от друга своим положением. И шрамы те же… И чувство временности– то же… Всякий разговор, что придется рано или поздно расставаться с хоккеем, подстегивал и его и меня… Многие парни, выходившие на лед с клюшками, слишком хорошо усвоили, что не хоккеем кончается мир, а Борин и я отдавались ему всегда целиком.
Я старался и себя, тренера, держать в постоянной узде повышенных нагрузок, как держал игроков. Думая о далеком будущем, старался всегда именно в этот год, в этот сезон выполнить максимально лучше свою работу. А следующим сезоном сделать еще хоть полшага вперед. Знаю, это кабально, но полная самоотдача заставляет все время быть в боевом настроении духа. Я не боюсь опасностей – боюсь не выиграть! Схожу с ума, когда мы не выигрываем… Грех жаловаться – мне везло: я так долго работал с командой, в которой много классных игроков. А это не просто – работать с асами. Почти вся сборная – мой клуб. И потому столькими нервами платишь каждый год… И за себя, и за клуб, и за сборную! Но эта тревога придает мне рабочей злости. Многие призывали меня, а уж Галина едва ли не каждый день, чтобы жил спокойнее. Но я не мог… Не мог, даже если чувствовал, что был не прав. Наверно, я успокоюсь лишь с наступлением дня, который гарантирует мне очередную победу.
Никто, никто не знает, что чувствовал я каждый раз, когда мы уходили побежденными. Казалось, что все зрители на стадионе в черном – в черных костюмах, в черных пальто, в черных ботинках и мехах, словно на похоронах… Считал, что, проиграв, мы совершили преступление. И убеждал в этом своих парней, воспитывая физическую неприязнь к поражению. И потому терзал игроков постоянной тяжелой работой. Любил тех, которые рвались играть без замен, от сирены до сирены…
Чтобы показать настоящую игру, надо иметь двадцать два таких парня и выпускать на лед только самых лучших из них. Наверно, я был единственным в стране тренером, который считал, что можно выигрывать чемпионат страны каждый год. И почти добился этого. Я считал, что и каждый чемпионат мира надо выигрывать, наплевав на закон преферанса: не выигрывай каждый раз – потеряешь партнеров!
За удачливость мне многое прощали. Нельзя же осуждать человека, который так болеет за свое дело! Но я слишком хорошо знал, что у тренера нет иного выхода: он будет работать на своем месте, пока побеждает… Я слишком абсолютизировал эту истину… Я убежден в победе и потому уйду с чистой совестью. Если сборная проиграет – не моя вина в том. Я чист перед собой и перед людьми».
Странно, кажется, эти рассуждения должны были внести еще большее смятение в душу Рябова, но они успокоили. Он всегда стремился находить успокоение в постижении действительных причин тревоги.
Рябов взял ручку и принялся писать. Слова ложились плотно друг к другу, именно те слова, которые он хотел. Бесстрастные, выверенные железной, логикой, без аффектации, они вбивались в бумагу, как гвозди, скреплявшие его убежденность прочно и надолго.
Рябов не помнил, сколько прошло времени – пять минут, полчаса, час. Жена, как обычно, не входила, когда он закрывался работать. А он не чувствовал времени. Что прошло его немало, понял лишь, когда поставил свой лихой росчерк после строки, несколько отступавшей от текста: «Прошу в связи с изложенным выше освободить меня от обязанностей старшего тренера сборной команды СССР по хоккею».