Убить Бобрыкина
Шрифт:
«Иначе все сожрет, не будет куртки», – вспомнил он.
– Все, Шилохвость, сейчас узнаешь у меня… – пообещал Бобрыкин ненавистный, и Шишина не выпуская из перчатки понес от светофора к арке…
«Душить несет…» – подумал Шишин, и мертвый, Бобрыкиным задушенный, но все-таки живой проснулся вдруг в своей постели и, сжавшись в запятую, тихо заскулил…
Глава 2
КАМЕРА
Было страшно Шишину, что сон такой ему приснился страшный, что задушил его Бобрыкин ненавистный, как собаку последнюю, веревкой, и только рассвело, он к матери
Мать была в постели, читала книгу.
«Евангелие читает», – подумал Шишин хмуро. Шишин не любил, кода Евангелие читала мать.
Светила лампа. Босые ноги Шишину лизал сквозняк. «Это форточка у матери всегда открыта», – переступая в сквозняке ногами, думал Шишин и ждал, что мать ответит, не вещий ли ему приснился сон.
– Нет, не вещий, – сказала мать, но все же встала и, в стопочку налив святой воды, велела выпить залпом:
– Пей, от греха подальше, – сказала мать, и Шишин выпил залпом мутную густую воду, морщась от холодного и металлического вкуса. Остатками со дна мать окропила волосы ему и сверху три раза лоб перекрестила.
Шишин не любил, когда его кропят и крестят, и, встряхиваясь по-собачьи, втягивая пальцы в рукава, пошел скорей умыться, и долго мылил язычком обмылка лоб и шею, и волосы сушил, как будто их помыли, феном.
Был православный праздник Сретенья господня, мясопустная неделя, и на завтрак мать Шишину дала тарелку перловой каши, без молока и без изюма, и бутерброда с сыром даже не дала. Он попросил тогда у матери сварить ему сосиску, но и сосисок было Шишину нельзя на мясопустной.
В доме было тихо, скучно, тикали часы, журчал бачек. На кухне в облупленном и ржавом тазе яблоки пылились, и мандариновая корка сохла на полу. Шишин задумчиво ходил по коридору, выглядывая из трельяжа, и, выглянув, показывал кривую рожу, делал страшно пальцы, и, сделав страшно пальцы, быстро отходил.
– Докорчишься, чумной! Язык сломаешь, – сказала мать, по коридору проходя, и, сделав страшно пальцы матери в ссутуленную спину, Шишин снова посмотрел в трельяж. «Врет, думал он, язык так не сломаешь!» – и, высунув язык, до носа кончиком достал проверить, нельзя ли будет так сломать его. И вздрогнул.
– Вот напугают сзади, и останешься таким! – пообещала обернувшись мать. – И так – такой, а будет хоть давись.
И в комнату ушла. На дверь закрылась.
«Не останусь…» – подумал он, и, от трельяжа отойдя, издалека смотрел, с опаской, убедиться, что снова мать грозила на воду, зазря…
Мать за стеной Евангелие читала, ниже этажом Танюша с дочкой Оленькой жила. «Бобрыкин ненавистный тоже с ними», – думал он и, думая, садился на колени, и, отгибая коврик, ухо к полу прислонял, чтобы услышать, как живут они, но ничего не слышал. «Надо все-таки Бобрыкина убить…» – подумал он и вышел в общий коридор, чтоб взять стремянку. Но стремянка грохотала, гремела, и на грохот вышла мать.
Мать была седая, длинная как палка, сердитая, в халате сером, беззубая. Из тапок торчали дырки пальцев с не стриженными желтыми ногтями.
– Чего полез-то? – неприветливо спросила мать и зло смотрела снизу, как Шишин на антресолях копошится.
– Ищу веревку, – буркнул он.
– Тьфу! – сказала мать.
– Бобрыкина повешу.
– Тьфу!.. – еще раз повторила мать, и снова в комнату ушла.
«Бес вверх плюет, а ангел к низу», – подумал
Иногда, увидев нетерпеливо переступавшего под дверью Шишина с веревкой, Бобрыкин злился и мог крепко оттрепать за уши, или брал нос Шишина в щепотку и больно крутил его, пока у Шишина в глазах не солонело.
Однажды Шишин вцепился в новую веревку и не хотел отдать Бобрыкину ее, и тот за это с лестницы спустил его, пообещав, что в следующий раз задушит Шишина и без веревки, голыми руками. «Мешок со сменкой, сволочь, на лампу в раздевалке вешал, – думал Шишин, – знал, что не достану, а буду прыгать, всех просить, чтоб сняли, а никто не снимет, а будут только гоготать, руками тыкать… Не люблю, когда руками и гогочут», – думал он.
«Ищите дурака другого гоготать и тыкать», – думал. Он любил, чтобы другого дурака искали тыкать, гоготать. Другого, не его. «В собачку еще мешком моим играли на переменке, в футбол в спортивном зале», – думал Шишин, сидя на веревке сверху, и делался мрачнее. «Танюша видела, как все мешком играли, моим мешком играли, не смеялась, одна из них из всех, из них из всех одна. А я смеялся, чтобы думали, что я смеюсь», – подумал он.
«От Танюши земляничным мылом пахнет…» – вспомнил Шишин и в ванную хотел пойти понюхать мыло, но вовремя сообразил, что мать, пока он в ванной будет нюхать мыло, может в комнату зайти. «Найдет веревку и отнимет», – подумал Шишин и мыло нюхать в ванну не пошел.
В третьем классе повесил Шишина Бобрыкин ненавистный на ветке клена. «За ногу повесил, гад, за ногу! Вниз головой повесил», – вспомнил он и, приподнявшись, достал из-под себя веревку, улыбаясь сумрачно и странно, на колени положил и гладил как живую. Как кошку гладят. «Хорошая веревка», – думал он.
«Вот, если бы наоборот, наоборот! – веревку на коленях собирая в петлю, думал он, – наоборот! Я был Бобрыкин, а Бобрыкин – я, то как бы задушил его тогда веревкой этой, как бы я его повесил!» – думал он, и, встав, с веревкой вместе подошел к окну.
День зимний короток, до Масленой недели сумерки в окно приходят рано, и если включен свет, в окне двоится отраженье. Шишин свет включил, и в отражение Бобрыкиным себя вообразил, веревку на плечи накинул и, затянув на шее петлю, показал Бобрыкину язык.
– Господи помилуй, ты опять!? – спросила мать из-за спины, неслышно в комнату войдя, и вздрогнув, обернулся он с петлей на шее.
– Сними, чумной, беду накличешь! – сказала мать и отраженье вместе с Шишиным перекрестила.
Он неохотно, пальцами слепыми распустил петлю и, сняв веревку, задумчиво перебирал в руках, по узелкам считая, чтобы не забыть с какого начал. Шишин не любил, когда к нему входила мать. Мать тоже не любила, если Шишин входит…