Шрифт:
Любовь ОВСЯННИКОВА
У бить Зверстра
Аннотация
Жителей города лихорадит от сумасшедшего маньяка, преступления которого постоянно освещаются в местной печати. Это особенно беспокоит поэтессу Дарью Ясеневу, человека с крайне обостренной интуицией. Редкостное качество, свойственное лишь разносторонне одаренным людям, тем не менее доставляет героине немало хлопот, ввергая ее в физически острое ощущение опасности, что приводит к недомоганиям и болезням. Чтобы избавиться от этого и снова стать здоровой, она должна устранить источник опасности. Кроме того, страшные события она
Как часто случается, тревожные события подходят к героине вплотную и она, поддерживаемая сотрудниками своего частного книжного магазина, начинает собственный поиск и искоренение зла.
Пролог
Храмы никогда не молчат.
И этот тоже. Над ним парят стаи птиц и, усаживаясь на колокольню, весом своих маленьких тел извлекают из ее притихших горл робкие, прозрачные звуки, повисающие в небесах, простирающиеся над криком и гамом улиц, уподобляясь потрескиванию молний во время дождя.
И раз, и два, и три настойчивые коготки птичьих лапок царапают звенящий, готовый к отклику металл, снова и снова выстреливая ввысь гирлянды изломанных нот. Птицы над храмом не перестают кружить. Что притягивает их туда, какая сила удерживает возле себя, если рядом есть молодой роскошный сквер с липами, кленами и дубами, спорящими высотой с крутобокими куполами?
Темны окна храма, пусто у его ворот, но он не молчит.
«Храмы никогда не молчат» — думает, глядя на храм Преображения Господнего, Дарья Петровна Ясенева, и, словно почуяв ее мысли, крылатая стая вновь поднимается с покатых сферических крыш, с гомоном взмывает выше и кружит над сквером. Девственный грай пернатых, каким он был во все времена, перекрывает стук трамваев, по периметру огибающих площадь, шорох тенью снующих машин, грохот рядом располагающейся стройки. Всякий звук, что не рожден ходом бытия, сотворенного Богом, тонет в перекрикивании стаи.
Но… это слышит не каждый. Иному кажется, что и нет их, птиц. И скажи кому-нибудь Дарья Петровна, что храмы всегда звенят, что они посылают в мир чистые призывные голоса свои, взывают к смертным о душе, кличут под свои своды, ее бы и слушать не стали. В лучшем случае, похлопав по плечу, снисходительно произнесли бы:
— Это прекрасно, но, дай-то Бог, вам скоро полегчает.
В худшем — был бы удивленный взгляд, как был у Него, сдвиг плеча, как сделал тогда Он, и недоуменные слова, живущие в ней и сейчас, произнесенные Его голосом:
— Дарья, о чем ты толкуешь? Господи, да у тебя крыша поехала…
— Напрасно ты так со мной, — помнится, оправдывалась она. — Я всегда тонко ощущала жизнь. Ты просто не знал об этом.
— Как ужасно иметь жену с такими странностями, — красноречиво подчеркнул Он, словно сам был из другого теста.
Этим была подведена черта под их долгими отношениями, благословившими Его в большую литературу. Теперь Он — там, а она — здесь, в начале пути, который Он не одобрил, более того — женоненавистнически осудил.
Многое она не успела сказать: в тот момент не нашлась, а позже — не стала возвращаться к исчерпавшей себя теме.
Но мысли, оформившись в убеждения, наплывали и наплывали, рождая сонмища слов, жгущих ее изнутри, разрывающих уста в поисках выхода. Однажды им это удалось, они вырвались тугими стихотворными строчками. Так начался ее второй жизненный цикл.
Эти строчки летали птичьими стаями, беспорядочным многослойным строем, сталкивались и исчезали из памяти, будто кто-то вычеркивал их требовательной рукой, затем вновь возникали в других комбинациях, пока не опускались ей на плечи выверенными наполненными строфами. Тогда она слышала семинотное дыхание храма.
Вот и теперь, продолжая внутренние монологи, прокручивая диалоги, которые могли бы иметь место тогда, в оглядке изменяя ход событий в счастливую для себя сторону, имея ничем не обоснованную убежденность, что все еще вернется на круги своя, она шептала выплывающие из калейдоскопа вариантов строки:
Мир без тебя… он, право, ада горше.
Ты для меня — живительный исток.
Да что мне суд и что мне строгий бог?
Хочу с тобой быть чаще, больше, дольше.
Сквер еще не сбросил снега.
Теплая бесснежная зима подарила на исходе своем легкий февральский мороз и пушистый, неколкий иней, укрывший дома, деревья и провода, повергший мир в белое очарование.
Зналось, что это ненадолго, что чистые одежды потемнеют, опадут, истают, но верилось — их светлость и непорочность еще долго будут властвовать над людьми.
А над городом навис ужас.
1
Волк вышел на охоту. Ему необходимо было найти очередную жертву и растерзать ее. Волк был не тем безобидным серым хищником, о котором когда-то сочиняли сказки, снимали мультфильмы, который говорил с несколькими поколениями детей живым голосом Анатолия Папанова.
Этот волк был двуногим, из числа человекообразных, с ограниченным разумом, тронутым больным воображением. Это роковое сочетание сделало его чудовищем. Под именем Зверстра (зверь + монстр) он был известен городу: зверь, потому что при удовлетворении своих естественных потребностей руководствовался лишь природными инстинктами; а монстр, потому что программа этих инстинктов у него была сбита, в результате чего он и в животном своем начале был ублюдком. И знал об этом. Но в той же мере, в какой таился от людей, он берег и лелеял в себе роковое отклонение от нормы, так как считал, что ему подарено судьбой испытать во сто крат больше чувств по разнообразию и во сто крат глубже по интенсивности, чем остальным.
Он потешался над жалкими попытками писак от литературы и режиссеришек от кино создать шедевры horror, ужасов. Что они могли придумать? Приводящие их в содрогание вещи — просто детские байки по сравнению с тем, что он знает, что он испытал.
Но — увы! — и его фантазии приходит конец, повторение собственного опыта перестает потешать и приносить удовлетворение. И это страшит, ибо желания не ослабевают, а возможности избавиться от него, затопив насыщением тело, исчерпываются.
Зверстр вышел на охоту, потому что уже несколько ночей плохо спал и видел омерзительные сны, будто сотни обнаженных девиц прикасались к нему жаркими упругими сосками, обволакивали его тело длинными щекочущими волосами. Это было невыносимо. Днем он чувствовал себя разбитым и подавленным, но это еще полбеды. Хуже то, что в нем начинало зреть нервическое ожидание упоительного кровавого пира. Ожидание переходило в дрожь, не позволявшую ему ни на чем сосредоточиться. Далее дрожь перерастала в лихорадку, от которой темнело в глазах и звуки мира отлетали прочь, а память безостановочно крутила картины прошлых наслаждений. Лихорадка не позволяла нормально работать, все труднее становилось контролировать себя.