Убиты под Москвой (сборник)
Шрифт:
– Вот тут, за сараем, ихние минометы… Восемь штук. Четыре, значит, больших и четыре маленьких…
– Полковые и батальонные, – раскосо глядя мне в лоб, сказал Васюков.
– Во-во! – подхватил Перемот. – А вон там, под ракитами, танки… Кажись, девять.
– Семь, – торопливо сказал Васюков.
– Пушек вроде не видно, – самозабвенно, на одной ноте твердил Перемот, – стало быть, это пехота. Числом тыщи полторы, а может, чуть побольше…
– Полк, – сказал я Васюкову, и он кивнул.
Это заняло у нас не больше тридцати секунд времени, – мы разговаривали на крике, и у нас было полное взаимодоверие. Я уже
Мы с Васюковым поднялись одновременно, и я приказал отход, но в это время немцы загалдели и двинулись к нам толпой, будто шли поглазеть на что-то диковинное и несуразное. Трудно сказать, кто первый лег снова лицом к ним – я или Васюков, но думаю, что он, потому что я не услыхал своих пистолетных выстрелов: их заглушил васюковский пулемет. Я стрелял не целясь, так как мне приходилось то и дело оглядываться и кричать своим, чтобы они скорее уходили. Последняя моя команда совпала с разрывом небольшой мины метрах в пяти позади нас с Васюковым. Я увидел приземистый, буро-огненный кустик разрыва, заслонивший убегавшего Перемота. И тут же я увидел над собой рот Васюкова, раскрытый в беззвучном крике…
Я лежал на левом боку. Зрячим у меня был только левый глаз – на правый сбилась шапка, и левым глазом из-под низу я видел солому и опрокинутые веялки. Они не могли оказаться возле меня даром, и я не мог зазря очутиться тут с ними, и о том, как это произошло, лучше было не думать. Я помнил все – от парящей Маринки до убегающего Перемота, а дальше мне ни о чем не хотелось вспоминать. Я лежал и боялся узнать, отчего мне трудно дышать и чем забит мой рот. Я попытался сплюнуть, но что-то застряло в гортани, и тогда я потянулся рукой ко рту и вытащил темно-розовый длинный шматок. Я зажмурился и второй рукой сунулся в рот. Язык был цел. После этого я откинул от себя то, что достал изо рта, и оно шлепнулось на солому где-то рядом. Я подождал и ощупал петлицы. Кубари были на месте. Оба. Тогда я перевалился на спину, и мне открылось и явилось все сразу – боль в спине и где-то внутри, отсутствие ремня и пистолета, пологие заиндевелые стропила, опирающиеся на плотные каменные стены, мысль, что я в плену и лежу в немировском сарае…
Прямо надо мной в крыше сарая светились пять продолговатых узких щелей. Края серой дранки в этих местах были желтые, свежие. Это, наверно, Васюков просадил тогда из противотанкового ружья. Высоко брал!.. Я заплакал, и ртом пошла кровь. В щели осыпалась снежная пыль. Я раскрыл рот, высунул язык, и кровь прекратилась. А Васюков все же высоко брал. Надо б ниже…
Мне нельзя было ни о чем думать – тогда начинала идти кровь, но щели все время были перед глазами, и Васюков с Маринкой тоже, и
Под вечер я увидел Васюкова. Он сидел у меня в ногах, спиной ко мне, и раскачивался взад и вперед, будто молился. Я лежал и не шевелился: даже если это и не на самом деле Васюков – все равно пусть сидит. Потом, может, увижу еще кого-нибудь…
А Васюков все раскачивался и раскачивался. Я бы мог тронуть его носком сапога – рядом сидит. У него на шинели не было почему-то хлястика, и горб смешно топорщился и ломался. Интересно, пропадет Васюков, если взглянуть на щели в крыше сарая? Я посмотрел на них – они посинели и померкли, – перевел взгляд и опять увидел Васюкова. Как и до этого. Он сидел и что-то грыз. Раскачивался и хряпал.
– Коль, – позвал я.
Васюков дернулся и оглянулся, и я увидел в его руке бурак. Он выронил его в солому и на коленях полез ко мне. На его шапке не было звездочки, а в петлицах треугольников. Нос у него был большой, не его, и сидел на боку. Васюков! Живой Васюков… Он примостился слева от меня и молча поправил на мне шапку.
– Всех? – спросил я.
– Лежи, – сказал Васюков. – Кроме нас да Перемота – никого. Сволочи, бросили…
– А где Перемот?
– Остался там. Да он и не пикнул.
Я подумал, что все вышло так, как я хотел: троих. Троих вполне хватит для майора Калача. А куда же попало Васюкову? По носу только? Нос у него совсем сидел на боку, а серый пух вздыбился на щеках и даже завился колечками. Отрос за время разведки боем, что ли?
– Куда тебе попало? – спросил я.
Васюков полуотвернулся от меня и назвал место, какого у него не было. Он сидел и раскачивался взад и вперед. Я положил свою руку на его колено и спросил:
– Меня в спину?
– Наискось… А под мышкой выскочил.
– Осколок?
– А то хрен, что ли!
– Большой?
– Фатает! – сказал Васюков и выругался в прахриста. – Ну что будем делать, а? Если б ты мог бечь! Кура пошла, фрицы все по хатам сидят…
– Давай сматывайся один, – сказал я. – Мне все равно хана.
Васюков наклонился ко мне и проговорил в глаз:
– Да там и рана-то с гулькин нос. Дня через три присохнет, и все!
Это Васюков врал. Зачем же он говорил об осколке, что его хватает? Для чего хватает? А запекшаяся кровь, которую я вытащил изо рта? Про рану он врал, но это было то, что я всем телом хотел от него услышать. Конечно ж она с гулькин нос и через три дня присохнет. Присохнет, и все…
От края и до края земля засеяна красным маком. Махровые цветы растрепаны и повернуты головками в одну сторону – к маленькому багровому солнцу, встающему над горизонтом. Стебли мака не стоят на месте. Они несутся к солнечной точке, в беге сливаются в сплошной поток чего-то густого и липкого, которое вот-вот смоет с ног, и тогда я закрывал глаза. Красный потолок застывал, медленно превращался в маковый засев, но стебли опять бежали, и я знал, что теперь надо открыть веки. Так продолжалось, пока я снова не увидел Васюкова. Он наплыл на меня лохматым пятном, спросил: «Может, пить охота?» – и пропал в темноте сарая за веялками. Через некоторое время он вернулся и дал мне большой серый комок снега. Снег вонял махорочным дымом и ружейным маслом, и в нем то и дело попадались остья ржаных колосьев. Как только я съел его, Васюков сказал: