Убиты под Москвой (сборник)
Шрифт:
«Слово, не сорвись на стон…»
Константин Дмитриевич Воробьев (1919–1975) – кремлевский курсант в предвоенные годы, защитник Москвы в трагические дни октября –
«Но как тебе это удалось? В отряде ведь потом были бежавшие из плена майоры, капитаны, старшие политруки, батальонные комиссары и даже один полковник, но командовал ты, лейтенант. Как это тебе удалось?… Не знаю. Я был… Но, может, и нет. Смелые были многие, но вот сохранивший себя настоящим лейтенантом – ты был один. И еще ты был красивым малым!..»
Сейчас, вспоминая Константина Воробьева, пришедшего в 1968 году в обновленный журнал «Наш современник», могу сказать, что он и в сорок девять лет «был красивым малым». Правда, молчаливым, замкнутым. И была в нем какая-то давняя обида, не на Москву – на выставочно-показную «столичность», на невольное суетливое неумение многих слушать провинциала.
«Я хороший писатель… Я неплохой писатель, дядя Мирон!» – говорит о себе совсем не амбициозный герой повести «Почем в Ракитном радости», тут же пересказывая этому дяде Мирону, родной душе, свой рассказ, избывая какую-то тоску невостребованности. А ведь этот высокий, молчаливый человек, словно застывший в неприступной самозащитной позе, с неизменным «десантным» беретом, со щеголеватым начесом поредевших волос, то и дело «разоряемых» ветром, многие годы отвергался Москвой, как… чужак, территориально далекий. Московские издатели заворачивали с порога его рукописи. «Поскольку я не являюсь русским писателем (имеется в виду местожительство вне РСФСР)», – горестно, уже почти без ярости жаловался Воробьев.
Да только ли эта беда «переехала» его? И только ли война с ужасами плена – прямо в 1941 году?
В последней, посмертно опубликованной и неоконченной повести «…И всему роду твоему» Воробьев, вспоминая полусиротское свое детство в селе Нижний Реутец на Курщине, голод и вечную опасность «загреметь» вместе с мужицкой родней куда-нибудь на Север, скажет о главном герое: «Эта несчастная привычка к самогонимости осталась в нем с детства… Мать не могла объяснить ему, что значили слова „чужак“ и „подкрапивник“, которыми обзывали его не только ровесники».
В повестях «Сказание о моем ровеснике» (1960) и «Мой друг Момич» (1965) писатель расскажет о том, как рано, ребенком, научился он, «приймак», жизни «в людях», на краешке чужого гнезда. «Он умел плести себе лапти и вить путы для мерина, украдкой стирать на речке портки и варить щи», – напишет Воробьев о сироте Алешке Ястребове в «Сказании» (это имя получит и герой повести «Убиты под Москвой»).
Вопрос о возвращении из Прибалтики на родину оказался для Воробьева самым мучительным. Наездов в полустепные края Курщины, откуда писатель унес – в памяти, конечно, – «никогда не потухающее солнце, речку, тугой перегуд шмелей и цветущей акации, запах повилики и мяты», песни, которые здесь «не пелись, а „кричались“ („Почем в Ракитном радости“), было, видимо, несколько. Но покинуть вежливо-ледяную чужбину с ее высокомерием окраины Европы Воробьеву не удалось до конца жизни.
Публикация повести „Убиты под Москвой“ (1961),
Ничего похожего не случилось с К. Д. Воробьевым, вильнюсским изгнанником. Его попросту замолчали. А ведь в литературе не столь страшно быть… „убитым“, сколько стать… „без вести пропавшим“!
В конце 80-х годов опубликованы дневники и письма „тихоголосого“, застенчивого Константина Дмитриевича „Заметы сердца“ (М., 1989). И так очевидно стало мало кем осознанное в то время состояние мужественного человека, словно боявшегося сорваться на стон. Кстати, эта мольба к своему неслезливому слову —
Слово, не сорвись на стон,Опасайся стать соленым… —звучит почти во всей его прозе, окопной, деревенской и лагерной. Дневники эти – удивительное исповедальное пространство – многое проясняют в его творчестве.
О чем писал, чем был встревожен, мучим Воробьев? Безвестный в России, замалчиваемый в ней, оказывается, он уже задыхался и на литовской чужбине, среди ледяной вежливости и отчужденности устремленных на Запад „уцененных“ европейцев: „Осточертела чужбина. Хочу в Русь. Криком кричу – „хочу домой!“
«Мне что-то сейчас не работается. Наверное, втуне ожидаю хулу и брань разных бровманов (Г. А. Бровман с особым тщанием разнес повесть „Убиты под Москвой“. – Б. Ч.)… Сволочи, выбивают недозволенными приемами перо из рук, никак не могу привыкнуть к оскорблениям, хоть на мне уже и места нету живого!»
К сожалению, глубочайшую противоречивость, ненормативность мыслеощущений писателя не понимали в 60-е годы. Как автор «панических» повестей «Убиты под Москвой» и «Крик» – обе о неудачах 1941 года, – он механически зачислялся в обличители Сталина, почти в диссиденты. Да и сейчас… Важный, но отнюдь не ключевой эпизод повести «Убиты под Москвой» – эпизод самоубийства капитана Рюмина, командира роты кремлевских курсантов, с проклятиями в адрес Сталина, якобы не заготовившего на случай войны новейших истребителей, – выставляется как кульминационный во всей повести.
Критик А. Станюта писал о полнейшей, глобальной беспомощности, бессилии фронтовых героев Воробьева, не бойцах, а только жертвах предательской покинутости, брошенности на произвол судьбы, «бессмысленного закланья их жизней вместо осмысленной борьбы» [1] .
Что же в действительности происходит в повестях Константина Воробьева? О чем они? Это реквием по всем преданным на бессмысленное заклание в 1941 году? Или поиск выхода из безнадежности, преодоление катастрофы, точнейшая фиксация процесса самоспасения народа, начала войны народной?
1
Станюта А. Пространство проклятого квадрата // Дружба народов. 1990. № 9. С. 210.