Убивство и неупокоенные духи
Шрифт:
В общем, заварилась ужасная каша, и Анна, как многие женщины, не понимает, зачем мужчины заварили такую кашу и теперь не способны ее расхлебать. Анна знает только, что город Нью-Йорк сильно пострадал, но генерал Хау и его люди держат ситуацию под контролем – насколько вообще можно контролировать город, в котором столько жителей склоняется на сторону противника. В городе начинается нехватка провизии, но Анна от этого не страдает: она может покупать продукты по любой цене, был бы подвоз. Клаас ван Сомерен по-прежнему советует не шуметь, не паниковать и не действовать второпях, и Анна очень осмотрительно следит за своими речами – даже в обществе доверенных голландских друзей, которые точно так же осторожны в ее присутствии. Надо просто подождать, и все успокоится.
(9)
Но ничего не успокаивается. Нью-йоркская колония (не путать с городом Нью-Йорком) приняла Декларацию независимости, и, по всеобщему мнению, жители города ждут не дождутся, чтобы британцы
Роджера секут за исполнение неприличных песен. Точнее, Анна приказывает Джеймсу выпороть мальчика, а Джеймс – они с Роджером старые приятели – вступает с ним в заговор и сечет громко, но безболезненно. Впрочем, это все равно удар по самолюбию, и Роджер дуется. Он уже выработал понятие, кто на чьей стороне, и считает, что женщинам нечего совать нос в мужские дела. Элизабет, которая подслушивала, вместо того чтобы вышивать, интересуется, что значит «хлыщ».
– Это значит быть франтоватым до напыщенности, как прапорщик Ларкин, – объясняет Анна.
Она негодует, когда через несколько недель становится известно, что прапорщик Ларкин купился на деньги янки и перешел в войска мятежников, обучать их оружейным приемам. Это не единичный случай, поскольку британцы платят не очень щедро.
Я наблюдаю все это, время от времени краем глаза поглядывая на «Броненосец Потемкин»; главная идея фильма – в том, что любой мятеж хаотичен и сулит беду непричастным, у которых нет возможности убраться подальше. Восставший Каин в слепой ярости наносит удары наугад. Роджер знает, что по ночам банда хулиганов, зачернив лица, чтобы их не узнали, бьет окна в домах лоялистов, – а ведь оконные стекла очень дорогие. Приходит роковой день, когда Джеймс, привратник и слуга, слишком громко ругает американцев в таверне за манеру драться нечестно; он не замечает трех человек, сидящих в углу. Назавтра они подстерегают его в засаде и приводят банду, которая вываливает Джеймса в смоле и перьях и таскает на шесте по тем улицам, где жители сочувствуют американцам. Джеймс кое-как доползает до дому; он очень плох, и Анна со служанками выхаживают его две недели, прежде чем он опять может работать.
Сейчас мы знаем о наказании смолой и перьями только из поговорки, но на самом деле оно было чудовищно унизительным и опасным для жизни. Если тело жертвы слишком обильно мазали горячей смолой, это могло ее убить, так как кожа переставала дышать. Перья служили чисто декоративной цели, но когда полуголого мужчину тащили верхом на шесте, это могло навеки оставить его без потомства: шест врезался в тело, а носильщики еще и трясли его, чтобы жертву кидало вверх-вниз. Смолу можно было оттереть скипидаром, но слишком щедрые дозы скипидара могли обжечь, и потому обычно использовался уксус. Смола смывалась медленно и болезненно; любой растворитель в слишком большой дозе оставлял на коже плохо заживающие раны, хоть Анна и не жалела портера в качестве лечебного средства. Отбитую мошонку можно было лечить разве что примочками, да и их польза была сомнительной. Толпа ухала и кричала в восторге при виде такого зрелища, ибо перед ней было пугало, курица размером с человека, создание, отверженное ближними, а потому – достойная забава для Каина. Но несчастная жертва, когда ее бросали, натешившись, оставалась калекой до конца жизни. Даже когда индейцы снимали с человека скальп, это было не так тяжело: рана от срезанного клока волос заживала, а мода на парики позволяла скрыть увечье. А вот жертва смолы и перьев могла считать, что ей повезло, если она всего лишь осталась одноглазой, хромой и сломленной духом.
Мне стало дурно, когда я смотрел, как истязают Джеймса; я попытался закрыть глаза, чтобы не видеть, и обнаружил, что не могу. Не знаю, какая сила показывала мне этот фильм, но она явно решила, что я должен увидеть его весь.
Об очень многих сторонах тогдашней жизни я никогда и не задумывался. Среди людей XVIII века удивительно часто попадались низкорослые, почти карлики; и еще – совсем молодые, не достигшие двадцати лет, но уже вовсе беззубые или с полным ртом гнилых пеньков. Простонародье почти поголовно утешалось жеванием табака, от коего сплевывало весьма обильно и не разбирая места. У входа в церковь Святой Троицы в воскресный день мостовая была загажена табачной жвачкой, которую выплюнули прихожане, прежде чем занять свое место в храме. И по этой отвратительной жиже волочились длинные юбки дам.
Я много видел фильмов, действие которых происходит в XVIII веке, и теперь понял, насколько успех фильма зависит от художника по костюмам: одежда людей, на которых я смотрел сейчас, казалось, сшита не портными, а обивщиками мебели, знающими о форме человеческого тела с чужих слов и никогда не видавшими живого человека. Многие бедняки носили одеяния неимоверной древности: на улицах попадались фраки с квадратным выемом спереди, кожаные бриджи и даже шляпы с остроконечной тульей, по моде столетней давности. Шляпы эти были касторовые, практически неуничтожимые; разве можно выкинуть такую ценную вещь? Богатые же одевались дорого, но не элегантно, за исключением офицеров – британцев и гессенцев, чье обмундирование шилось в Старом Свете. Анна, обеспеченная женщина, могла позволить себе одежду самого лучшего качества; но ее платья были такими жесткими, что стояли без поддержки, и еще она всегда надевала не меньше четырех нижних юбок, в том числе обязательно одну из плотнейшей огненно-красной фланели. Но панталон Анна не носила, по моде своего времени; я узнал об этом, оказавшись свидетелем сцены, которую предпочел бы не видеть.
Анна была добродетельной женщиной, но при этом – молодой вдовой. Она не испытывала недостатка в воздыхателях; двое или трое из них пробуждали в ней томление и воспоминания о супружеской жизни, которые не всегда удавалось отогнать. В частности, некий капитан ван дер Хейден, гессенский аристократ с убийственными усами. Он несколько раз побывал в доме на Джон-стрит в компании знакомых, которых Анна завела среди оккупационных войск; но как-то утром он зашел один, и что было делать Анне, как не принять его, предложив неизбежный кофе и свежие «куки» – это голландское слово, обозначающее печенье, уже укоренилось в Америке. Капитан осмелел, а Анна реагировала на его авансы не так холодно, как следовало бы. Они оказались рядом на диване, и капитан беседовал с ней так любезно, что она утратила бдительность; он вдруг снял руку со спинки дивана, обнял Анну за шею, притянул к себе и поцеловал столь нежно, что она не отпрянула, когда его другая рука скользнула под тяжелые юбки, осторожно поднялась к колену, потом – выше подвязки, легла теплой тяжестью на обнаженную часть бедра, а затем переместилась туда, куда вдовам не следует никого допускать; но эта вдова сопротивлялась лишь для проформы.
Последовала любовная сцена: совершенно невинная по сравнению с обнаженной страстью в фильмах конца XX века, так почему же меня покоробило? Конечно, потому, что я не привык к таким любовным сценам; эти двое были разодеты по всей форме, и в их похоти было что-то затхлое, неприятное. Майор по моде того времени не снял шляпы, а его мундир был так плотно расшит галуном, что не гнулся; голову Анны покрывал вдовий чепец, а на бурно вздымающейся груди остались крошки от печенья. Анна что-то бормотала – надо думать, по-голландски. Дело едва не свершилось, но когда финал казался уже неизбежным, Эммелина постучала в дверь и спросила, можно ли унести чашки из-под кофе. Последовала, как выразились бы музыканты той эпохи, «развязка с разочарованием». Как выглядел бы финал домогательства, будь оно успешным? Шляпа, замшевые лосины и высокие сапоги капитана, чепец, тяжелые башмаки и многослойные нижние юбки Анны – как могло все это не помешать попытке слияния? Конечно, для Анны и капитана это был миг страсти, но для меня он смотрелся нелепо и жалко. Я, как многие, не прочь подглядеть за любовной сценой, но сейчас меня заставили понять, что я любил подглядывать только за искусно срежиссированными сценами, снятыми так, чтобы они соответствовали общему духу знакомых мне фильмов. Я человек своей эпохи – точнее сказать, был человеком своей эпохи, – а теперь обнаружил, что время и моды времени играют первостепенную роль в делах, которые, как я по глупости предполагал, вечны и неизменны.
В тот вечер Анна была особенно строга с детьми и сделала суровый выговор Элизабет; она обвинила дочь в том, что та сидит на стуле развалившись – девочка позволила себе откинуться спиной на спинку стула, что запрещалось правилами хорошего тона. Любой гость непременно счел бы такую позу нескромной. Иные времена, иные нравы. Точнее сказать – иные времена, иные понятия о человеческой природе.
(10)
Как странно выглядели эти люди! Какой странной была их еда и их манеры за столом! Джентльмены ковыряли в зубах в гостиной так же непринужденно, как брали понюшку табаку. Какими непривычными и часто отвратительными оказывались для меня запахи, ибо фильм был не только цветной и звуковой, но и обонятельный! Вездесущим был запах лошадей: сам по себе не противный, но тяжелый, а в смеси с вонью сточных канав, куда слуги каждое утро опорожняли ночную посуду – настолько подспудный и животный, что никак не сделаешь вид, будто его не существует. С ним тщетно боролись, перекладывая белье пучками лаванды и ставя в гостиной вазы с ароматическими сушеными смесями. Но в Нью-Йорке часто спасал ветер с моря – конечно, отдающий солью и рыбой, но все равно приятный по сравнению с бурой дымкой, постоянно висевшей в воздухе города, в котором лошади, основное средство перевозки грузов, мочились и испражнялись где попало.