Убийство под аккомпанемент. Маэстро, вы – убийца!
Шрифт:
– Напоминаю, – вмешался мистер Карлос Ривера, – что ты говоришь о джентльмене, который скоро станет моим тестем.
– Ладненько, ладненько, не кипятись, Карлос, не кипятись, мой мальчик! Вот так, вот так, – лопотал мистер Морено, сверкая своей прославленной улыбкой. – У нас все тип-топ. Все обсуждаемо, Карлос. Да ведь я и сам сказал, что раз от разу он играет все лучше. Он хорошо выступит. Конечно, куда ему до Сида, такое и подумать смешно. Но хорошо выступит.
– Как скажешь, – буркнул пианист. – Но что там про его собственный номер?
Мистер Морено развел руками.
– Ну да, мальчики, ну да, вот как дельце обстоит. У лорда Пастерна появилась мыслишка. Маленькая такая мыслишка по поводу композиции, которую он сочинил.
– «Крутой малый, крутой ствол»? – бросил пианист и тенором пропел лейтмотив. – Тоже мне номер! – добавил он без
– Ну же, полегче, Хэппи, не заводись. Пустячок, который сочинил его светлость, станет настоящим хитом, когда мы его раскрутим.
– Как скажешь.
– Вот именно. Я сделал оркестровку, и довольно броскую. Теперь слушайте. Его мыслишка, если ее верно подать, ух какая. В своем роде. Похоже, лорд Пастерн забрал себе в голову, что с этой своей музыкальной штучкой далеко пойдет. Сами понимаете. Малость крути за барабанами, малость крути с тарелками и круто разряди шестизарядный.
– Го-о-споди помилуй!!! – лениво протянул барабанщик.
– Идея в том, что ты, Карлос, выходишь к самой рампе и наяриваешь как бешеный. Воздух жжешь. За грань зашкаливаешь.
Мистер Ривера провел ладонью по волосам.
– Прекрасно. А потом?
– Идея лорда Пастерна в том, что ты звезда, ты публику заводишь, так на аккордеоне наяриваешь, чтобы чертям стало жарко, а на самом пике еще один прожектор высвечивает его. Он же сидит себе за барабанами в ковбойской шляпе, потом вдруг вскакивает, кричит «иппи-и-диии» и разряжает в тебя пистолет, а ты понарошку падаешь…
– Я тебе не акробат…
– Так или иначе, ты падаешь, а его светлость тогда задает жару, а потом мы переключаемся на марш «Похороны селедки» и свингуем во весь дух. Когда закончим, вы, мальчики, или кое-кто из официантов унесете Карлоса, но прежде я положу ему на грудь смешной такой веночек. Ну, – произнес, помолчав, мистер Морено. – Я не говорю, что идея чумовая, но может сработать. Это из рук вон, и потому вроде как неплохо.
– Ты говоришь, – спросил барабанщик, – что мы заканчиваем похоронным маршем? Я не ослышался?
– Сыгранным в манере Морри Морено, Сид, не забывай.
– Именно так он и сказал, мальчики, – вставил пианист. – Мы откланиваемся выносом трупа и приглушенной барабанной дробью. Заходите в «Метроном» на похоронный вечерок.
– Я решительно против, – возвестил вдруг мистер Ривера. Он грациозно встал. Костюм у него был голубино-серый, в довольно широкую розовую полоску, с подложными плечами невероятного размера. Общую картину дополняли бронзовый загар, волосы, которые, зачесанные ото лба и с ушей, лежали тугими набриолиненными барашками, безупречные зубы, крошечные усики и большие глаза навыкате. – Сама идея мне нравится, – продолжал он. – Она меня привлекает. Чуток жутковато, чуток странновато, но в целом что-то есть. Однако предлагаю маленькое изменение. Было бы гораздо лучше, если бы по завершении соло лорда Пастерна я выхватил пушку и застрелил его. Тогда его вынесут, а я всем покажу, что такое аккордеон. Так будет намного лучше.
– Послушай, Карлос…
– Повторяю, гораздо лучше.
Пианист подчеркнуто рассмеялся, и остальные хмыкнули.
– Предложи это лорду Пастерну, – посоветовал барабанщик. – Он же твой, черт побери, будущий тесть. Предложи, и посмотрим, что получится.
– Думаю, нам лучше сделать, как он говорит, Карлос, – сказал мистер Морено. – Правда лучше.
Мужчины стояли почти нос к носу. Выражение сердечности на лице мистера Морено было настолько привычным, что словно бы давно к нему приросло. Он вполне сошел бы за ловко сработанную куклу чревовещателя с бледным резиновым лицом, которое постоянно и непроизвольно складывалось в плутоватую гримасу. Невыразительные глазки с большими блеклыми радужками и огромными зрачками казались нарисованными. Куда бы он ни шел, когда бы ни открывал рот, его губы раздвигались, открывая зубы. Две глубокие бороздки прочертили пухлые щеки, кожа в уголках глаз собиралась складочками. Так час за часом он улыбался парам, которые медленно кружили мимо его пюпитра, улыбался и кланялся, и размахивал дирижерской палочкой, и снова раскачивался и улыбался. От таких усилий он обильно потел и иногда протирал лицо снежно-белым платком. А позади него каждый вечер его «Мальчики», облаченные в мягкие рубашки и подбитые ватином смокинги со стальными пуговицами-шипами и серебристыми клепками, напрягали мышцы и надували легкие, повинуясь нервическому подергиванию прославленной миниатюрной дирижерской палочки из черного дерева с хромированным кончиком, подаренной Морри
И «Мальчики» у него были не мелкая рыбешка, все как один профессионалы. Он подбирал их, не жалея трудов, а критерием служило умение поднимать омерзительный и исключительно сложный гвалт, известный как «Манера Морри Морено». Они выбирались за сексуальную привлекательность и выносливость. Морри говорил: «Чем больше нравишься, тем больше должен выдавать на-гора». Кое-каких музыкантов он мог бы заменить без больших проблем: второго и третьего саксофониста например, а еще малого за контрабасом, но пианист Хэппи Харт, барабанщик Сид Скелтон и аккордеонист Карлос Ривера были, как выражался Морри, «сливки, пальчики оближешь». И Морри снедала постоянная тревога, что вдруг, еще до того, как публика пресытится Сидом или Карлосом, один из них или все разом могут озлиться или еще чего и уйти от него в «Короли свинга», к «Парням Перси» или к «Бони Фэннегену и его весельчакам». А потому со своими «сливками» он всегда обходился осторожно.
Вот и сейчас он осторожничал с Карлосом Риверой. Карлос был ох как хорош. Его аккордеон заводил публику, а когда объявят о его помолвке с Фелиситэ де Суз, это станет крутым трамплином для «Морри и Мальчиков». Таких, как Карлос, еще поискать.
– Будет тебе, Карлос, – лихорадочно уговаривал Морри. – Слушай, у меня есть идея. Ха! Как тебе это? Пусть-ка его светлость стреляет в тебя, как хотел, да только промажет. Понимаешь? Он делает удивленное лицо, опять в тебя целится, опять стреляет, и так несколько раз подряд, а ты в ус не дуешь, наяриваешь свое крутое соло, и всякий раз, когда он стреляет, кто-то другой из «Мальчиков» делает вид, что убит, и выдает фальшивую ноту. Ха! Скажем, каждая следующая будет пониже да потише, а? А ты только улыбаешься и раскланиваешься сардонически, а сам жив-здоровехонек? Как насчет такого, мальчики?
– Н-у-у, – критически протянули «Мальчики».
– Такое возможно, – снизошел мистер Ривера.
– А вдруг он так разойдется, что сам себя застрелит и его унесут с венком на груди?
– Если кто-то другой прежде до него не доберется, – буркнул барабанщик.
– Или он отдаст мне пушку, и я в него выстрелю, но в обойме будет пусто, а он тогда пусть играет свой номер, после чего упадет в обморок и его вынесут.
– Повторяю, – сказал Ривера, – тут мне видится шанс. Нам незачем ссориться по такому поводу. Возможно, я сам поговорю с лордом Пастерном.
– Отлично! – воскликнул Морри и поднял крохотную дирижерскую палочку. – Просто прекрасно. Давайте, мальчики. Чего мы ждем? У нас репетиция или что? Где этот новый номер? Отлично! По счету… Все счастливы? Чудненько. Поехали.
III
– Карлайл Уэйн, – говорил Эдвард Мэнкс, – было тридцать лет, но она сохранила что-то от сорванца-подростка – не в речи, разумеется, которая была безмятежной и уверенной, но во внешности и манерах. Движения у нее были быстрые, пожалуй, мальчишеские, но плавные. У нее были длинные ноги, тонкие кисти и красивое худое лицо. Одежда выбиралась разумно-мудро и носилась элегантно, но к туалетам она не прилагала особых стараний и казалась хорошо одетой скорее волей случая, чем длительных размышлений. Она любила путешествовать, но ненавидела осматривать достопримечательности и сохраняла воспоминания о незначительных мелочах отчетливые, как карандашные наброски: официант, группа матросов, женщина в книжном киоске. Названия улиц или даже городов, где были подмечены эти лица, зачастую забывались, по-настоящему ее интересовали только люди. На людей у нее был глаз острый, как игла, и она была весьма терпимой.