Убыр
Шрифт:
– Вот, – прошептал я и включил воспроизведение.
Мама с папой, весело переглядываясь, запели, мама правильно и звонко, а папа басом и криво совсем, но все равно красиво. И сами они были молодые, красивые и веселые. Я затрясся и хотел выключить, но тогда бы опять обманул. А смотреть и слушать не мог. Не татарин, значит.
Я сдержался и очень осторожно, чтобы не погасить и не потревожить, приподнял Дилькину голову и положил телефон под нее. Теперь она не могла видеть, но могла слышать. То есть могла бы слышать. А я не видел и почти не слышал – ни телефона, ни того, как на улице какая-то птица зачирикала. Гореть им, птицам. Я вцепился в волосы, чтобы дождаться, пока все доиграет и можно будет уйти, или лечь, или встать,
– Tan nar ata, "ozel"a "uzek, cirlata da elata [47] .
Брехня это все.
Никаких зорь нет и не будет. Внутри все оторвалось и исчезло. Плакать не буду, а петь никому не дам. Хватит.
Я выпрямился, чтобы выдернуть телефон из-под уха Дильки, и тут телефон сам дернулся, с хрустом, и замолчал.
Я застыл, как катком стукнутый, соображая, может ли телефон дернуться сам, или это все-таки Дилька дернулась. Мертвые не оживают. Но ведь она и в болоте была мертвой, а стала нормальной. Вдруг и сейчас. Или телефон в режим вибрации скакнул и вырубился, беспощадно напомнил я себе, с жадностью всматриваясь в лицо сестры. Оно было таким же усталым, обиженным и кукольным. А затылок, кажется, зашевелился.
47
На заре разорванное сердце поет и плачет.
За полсекунды я придумал кучу гадостей, одна другой страшнее, но не мог ни двинуться, ни зажмуриться, хотя очень хотелось. А через полсекунды я понял, что это не шевеленье. Это просто платок промокает чем-то темным.
Бог мой, что же это такое, подумал я, как будто не знал, что за темная жидкость может пропитывать платок на голове. Но почему?
Я подсунул руки под Дилькину шею и ноги, с трудом поднял сестру и прижал к себе. Удобнее было зажечь свечку, повернуть лежащее тело и рассмотреть его с безопасного расстояния. Но я не сыщик из кино. А Дилька моя сестра. Устал я бояться, но не в этом дело. Дело в том, что мы брат и сестра. Бояться друг друга мы не будем. Живые ли, мертвые – не важно.
Дилька привалилась ко мне как во сне. Я сморщился, но удержался от рева, и медленно, чтобы не побеспокоить сестру, рассмотрел темное и, оказывается, не очень большое пятно на ее платке. Рассмотрел торчащий клочок ткани в серединке этого пятна, прямо над ухом, где раньше была мелкая прореха. Рассмотрел плохо различимый в тени и крови, но очевидно расколотый почти пополам телефон с черным осколком, всаженным в экранчик и, кажется, еще и в полати. Рассмотрел перышко в лунном пятне посреди комнаты – второе не рассмотрел, его, наверно, придавил кот, медленно вылизывающий раны. Рассмотрел взъерошенную лежанку на печи.
Я бы в самый скучный угол уставился с удовольствием, число пылинок в лунной свае сосредоточенно посчитал и даже вычислил бы, кому именно предназначался нечистый зуб под подушкой. Лишь бы не переводить взгляда туда, где я пообещал ничего не бояться. Лишь бы не обнаружить, что тепло, и тяжесть, и сиплый вдох – все это мне только кажется.
Я зажмурился. И не открыл глаза, когда теплая небольшая рука мазнула по лбу и носу, а недовольный голос сипло прошептал:
– Ты зачем меня перенес?
Я не открыл глаза и не стал откликаться на менее сиплый вопрос:
– Ты никуда не уходил?
Я не открыл глаза, не двинулся и ничего не сказал в ответ на:
– Ты чего вспотел так?
Громче и возмущеннее:
– Ты чего ржешь? Совсем с ума сошел?
И лишь когда Дилька совсем скандально сказала: «Ну ухо болит, пусти, мешаешь!» – я убрал и уронил где-то в стороне будто отсиженную руку. Дилька сразу успокоилась, сказала: «Ой, котик!» – и исчезла.
Я испугался и вскочил, чуть не выломав колено.
Котик ловил лапой подлетающее в лунном свете перышко.
А Дилька сидела рядом с ним, подперев ухо рукой. Она ласково улыбалась котику с перышком. И к счастью, не обращала на меня никакого внимания.
Эпилог
Наиль совсем с ума сошел.
Сам кошек не любит, а с котиком разговаривает. То есть мне-то здорово, это я как раз попросила котика с собой взять. Он бедненький такой. Один совсем остался, бабуля ушла – вот я и сказала Наилю: давай возьмем. Я думала, он орать будет – а голоса-то нет, ха-ха. Он орать не стал и руками махать не стал. Он подошел к котику, сел перед ним прямо на пол и долго смотрел ему в глаза. И котик смотрел Наилю в глаза. А потом лапкой тихонько руку Наиля тронул, словно погладил. А Наиль его по голове погладил. Ну, погладил со вздохом так, встал и пошел в дальнюю комнату, куда меня не пускают. Сидел там минут пять, вышел весь задумчивый и с банкой, а в банке настоящая рыбка. Он ее унес на улицу, в лес, вернее. Туда меня тоже не пустил. А котик в дальнюю комнату прошел, еще зашипел на меня. Дурак. Ладно, я ему это припомню, когда попросит чего-нибудь. И Наилю припомню.
И баню эту дурацкую припомню. Он, главное, меня вчера только мыл, я же помню, – а тут снова заставил мыться, и сам мылся, и даже котика там мучил. Котик, правда, почти не ругался, всего разик мяукнул, жалобно так. А у меня ухо болит, и голова, и вообще я чистая. А Наиль прямо в ухо веником и мылом полез и почти кипяток лил, дурак. Я же просила – не надо. Болеть быстро перестало. Но все равно обидно. Вот попросит он меня о чем-то.
Он, правда, ничего не просит – только дальше с ума сходит. Глупую шапку не снимает. Телефон зачем-то сжег и меня прогнал, когда я хотела посмотреть. Я все равно подсмотрела. Здорово. Никогда не знала, что телефон может так классно гореть. От одной щепки – р-раз, и весь в пламени, а потом шрр – белый острый язык чуть ли не в лицо Наилю. А он даже не отшатнулся, щепкой ткнул – и сразу все погасло и в пепел рассыпалось. Щепка длинная и острая как спица, он ее без спичек как-то зажег. «Спица» и «спички» по-русски похожие слова – может, поэтому. А по-татарски не похожи.
Наиль настрогал этих спиц целую охапку и играл с ними как маленький: то веревками обматывал, то полотенцем каким-то, то ремнем. Привязывал к спине или поясу, выдергивал одну спицу, остальные рассыпались – и он начинал все сначала. И с ветками рогатыми еще. Спокойно так, как будто делом занят. И мне не говорил, чего это такое. Хотя у него голоса нет, конечно. И котик тоже не говорил.
Зато потом мы все-таки пришли и сели в поезд.
И в поезде Наиль сидел как сумасшедший. Притворялся, что спит, но одной рукой держал меня, а другую руку держал под курткой, рядом с этими спицами. А я держала котика. Он тяжелый, теплый, уютный и бурчит. Он спал по-настоящему, иногда разжмуривал один глаз и снова засыпал. Наиль растопыривался весь, если кто-то мимо проходил. И снова притворялся, что спит. А сам, между прочим, у бабушки в доме полдня дрых, с рассвета и пока тепло не стало. Чего ночью, спрашивается, не спал. И чего меня среди ночи разбудил, спрашивается.
На вокзале мы ранец мой из камеры хранения не забрали, хотя я напомнила. А с вокзала пошли не домой, а в «Макдональдс». Нас сперва не хотели с котиком пускать, но потом все-таки пустили. Я его под куртку спрятала. И я налопалась до пузырей, как папа говорит, а чокнутый Наиль почти не ел. Хотя очень хотел, я видела. И деньги у него еще были. Котик тоже есть не стал. Он фыркал и мотал мордой. После этого мы не домой пошли, а к школе, сделали глупый круг по улицам, и Наиль смотрел то под ноги, то вверх. А там ничего интересного, все одинаково серое: под ногами асфальт и подсохшая грязь, наверху тучное небо. В лесу красивее все-таки, хоть и страшно. И лосей мне бабушка так и не показала, и сама делась куда-то, я даже не заметила.