Убырлы
Шрифт:
Но был и толк в гадостном этом нытье — под его режущим напором я имел право не заметить, куда рассовываю руки-ноги, что охватываю и сжимаю. Лишь заткнувшись, я сообразил, что сам, оказывается, и ныл, надрывая горло и виски. А как сказать «Беги, дура», не сообразил. А может, сообразил, что никак. Так и застыл нелепо и неудобно, отдыхиваясь сквозь липкую слюну и не понимая, сижу, стою в приседе или вишу, вжавшись руками, ногами и лопатками в разные части кресла и стола. Сам не понимая, чем, за что и как. А я и не обязан понимать, я себе не хозяин больше. Ты указываешь, ты и смотри, гадина, чтобы ты сдохла,
— Ты, быстро встал, пошел и сделал! Возьми вот ее, просто на руки!
— Да хватит, я сказал! — рявкнул Сырыч и рванулся к указчице, а указчица рявкнула очень похожим голосом:
— Луиза, чего застыла!
Я напрягся, пытаясь увидеть, услышать и даже подумать, если получится, все, что можно и нельзя, понять последовательность, в которой на столе лежали бумажки, ручка, свалившиеся со шкафа замок из зубочисток, перекошенный, и указка в коричневых узорах, невредимая, запомнить цвета платьев и костюмов, длину каблуков, угадать, повалит ли Сырыч кого-нибудь из теснящих училок и промочит ли секретарша закатанный выше пухлого локтя рукав, вспомнить число и месяц — и что такое число и месяц. Я смог, я отвлекся, я забыл про выкрученные кулаки и кроссовки, вбитые под ножки кресла самым кривым образом. Я дождался очередного не толчка уже, а пушечного удара костей по мышцам — и вскочил, не обращая внимания на забытое.
Высоко вскочил. С хрустом. И сразу — грохотом.
А заорал не сразу.
Сперва дыхание снеслось, словно ниже горла с маху мешок с песком случился. Миг спустя кесанула боль — везде, дикая, какой не бывает. Она немой была, боль-то, хотя рот распахнулся. Я еще обрадоваться успел, что орать не буду, как девчонка. И через миг завыл — не как девчонка, а как зафонивший стоваттный динамик. С всхлипом вдыхал, закатывая обратно вываливающиеся глаза, слюни и, наверное, сопли, и орал дальше. И левой ногой подергивал, как припадочный. Остальное у меня не шевелилось, теперь уже по-честному.
Зато орать я еще как мог. И не просто а-а, как начал, а с толком. Какой толк, я сдохну сейчас. Терпи, ты. Ты!
— Уйди! — заорал я. — Уйди-ди! Уйдилька-а!
Я орал самозабвенно, выкладываясь, как в третьем раунде, и, как и в третьем раунде, понимал, что копец, сейчас кончусь. И весь замер. На полувопле и полудерге.
Меня перевели в спящий режим.
Боль никуда не делась, она распласталась, как под упавшей бетонной плитой, тонкая и всё ухватившая — и придавленная тяжкой шершавой прохладой. Это было почти приятно, но в середке груди давило очень, и в голове багрово бухтело.
За бухтеньем кто-то слабо вскрикнул, еще раз, и боль раздулась и порвала все везде. Челюсти спеклись, крик наружу не шел, поэтому шел внутрь — и это было совсем больно.
— Иди сюда! — повторила указчица, и я выпал из кресла и грянул об пол свернутым пыльным ковром.
Боли не добавилось, только обида с удивлением. Что-то шевелится у меня все-таки. Ох, пусть не шевелится пока, пожалуйста.
Тело будто вытолкнулось вверх пружинными шарнирами. Но фиксаторов у этих шарниров не было, так что выпрямиться я не успел — встал в глухую защиту и молча рухнул в пол лбом и коленями.
— Хватит, хватит! — заорали надо мной. — Я последний раз требую прекратить
Голос захлебнулся, и я не столько услышал, сколько почувствовал лбом и коленями, что кто-то быстро и неумело рухнул на пол. Недалеко от меня.
Все закричали, зашумели и затопали. Громко. Тише. Всё. Тихо, покойно и почти не больно. Кажется, мне позволили немножко отдохнуть.
— Сядь!
Крик ударил по ушам и почему-то по глазам, а по всему остальному ударил жар в костях. Ушиб огнем не лечат, больно-то как. Правда, теперь я хоть понимал, где главная боль живет, и мог двигаться, обходя эти участки. То есть не мог, конечно, эти участки на мне ведь были, но грузил их поменьше. Все равно пробивало почти до рвоты.
Я сел. Я подышал. Я открыл глаза. Поморгал и увидел.
В кабинете стало сильно меньше народу. Можно сказать, почти никого не осталось — ни учителей, ни Дильки, слава богу. Указчица да похожая на Катьку красавица. Указчица неловко присела у ведра и болтала в нем рукой, рукав был уже мокрым по локоть. Указчица переводила взгляд с меня на красавицу. А красавица, которая и была Катькой, любовалась указчицей. Издали и подбоченясь. У ее ног что-то лежало грудой.
Не что-то. Сырыч лежал, поджав колени и отбросив вывернутую руку.
Указчица посмотрела на меня, шевельнув губами, но ничего не сказала. Встала, отряхивая руку, хотя что там отряхивать, тут фен или костерчик нужен, — и поинтересовалась очень спокойно, глядя теперь на Катьку:
— Мы как с вами договаривались?
Катька изящно повела ножкой и подбоченилась на другую сторону.
— Кудряшова, выйди и старшую позови, — скомандовала указчица.
Она совершенно не боялась. Дура.
Катька пошла к ней, медленно и элегантно, по ниточке, как модель в телевизоре. Она стала невероятно красивой. И это было страшно.
Указчица продолжила быстрее:
— Я с Венерой Эдуардовной договаривалась, что… Кудряшова!
Катька подошла вплотную и положила ладонь ей на лицо, на левую сторону.
Указчица отшатнулась, но сказала почти спокойно:
— Девочка, что ты себе…
Теперь я увидел, что на самом деле она боится. Дико.
Катька, странно задрав верхнюю губу, сделала шаг, снова накрыла ладошкой отвисшую щеку указчицы и повела рукой вниз, по шее, воротнику, еще ниже.
— Перест!.. — крикнула все-таки указчица.
Катька толкнула ее ладошкой в грудь.
Указчица, спотыкаясь о собственные каблуки, повалилась на пол, но не совсем — прической стукнулась в стену рядом с окном. Звучно. Быстро осела и раскинулась на полу, только пальцы по линолеуму щелкнули.
Я смотрел равнодушно. А Катька, кажется, с удивлением. Или с ироничным таким недоумением — типа не знала, что дальше делать и что вообще происходит, и немножко веселилась по этому поводу.
Она все так же изящно перешагнула через ведро и застыла над ним, разглядывая указчицу. Указчица не шевелилась. Ведро между расставленных ног выглядело нелепо, и в другое время я бы брякнул что-нибудь зажигательное по этому поводу, всем на радость и Катьке в ободрение. Но смешить сейчас было некого, а бодрить Катьку я не хотел, да и не мог. Она и так бодрая была, смертельно.