Ученик
Шрифт:
– Довести меня до конца?
– повторил он.
– Есть еще столько всяких интересных вещей, которыми мы могли бы заняться вместе с тобой. Я хочу подготовить тебя к жизни... хочу, чтобы ты оказал мне эту честь.
Морган по-прежнему смотрел на него.
– Вы, может быть, хотите сказать, чтобы я поступил с вами по чести?
– Милый мой мальчик, ты слишком умен, чтобы жить.
– Я больше всего и боялся, что вы можете это подумать. Нет, нет! Это нехорошо с вашей стороны. Мне этого не вынести. На следующей неделе мы с вами расстанемся. Чем скорее, тем лучше.
– Если я только что-нибудь услышу, узнаю о каком-нибудь месте, я обещаю тебе, что уеду, - сказал Пембертон.
Морган согласился на это условие.
– Но вы мне скажете правду, - спросил он, - вы не станете притворяться, что ничего не узнали?
– Скорее уж я притворюсь, что узнал то, чего нет.
– Но скажите, откуда вы можете что-нибудь услыхать, сидя с нами в этой дыре? Вам нельзя медлить ни минуты, вам надо ехать в Англию... ехать в Америку.
– Можно подумать, что учитель - это ты!
– воскликнул Пембертон.
Морган сделал несколько шагов вперед и немного погодя заговорил снова:
– Ну что же, теперь, когда вы знаете, что я все знаю, и когда мы оба смотрим в лицо фактам и ничего не утаиваем друг от друга, это же гораздо лучше, не так ли?
– Милый мой мальчик, все это до того увлекательно,
Услыхав эти слова, Морган снова погрузился в молчание.
– Вы все-таки продолжаете от меня что-то скрывать. О, _вы_ со мной неискренни, а _я с вами - да_!
– Почему же это я неискренен?
– У вас есть какая-то задняя мысль!
– Задняя мысль?
– Да, что мне, может быть, недолго уже осталось жить и что вы можете дотянуть здесь до того дня, когда меня не станет.
– Ты _чересчур умен_, чтобы жить, - повторил Пембертон.
– На мой взгляд, это низкая мысль, - продолжал Морган, - но я вас за нее накажу тем, что выживу.
– Берегись, не то я возьму да и отравлю тебя!
– со смехом сказал Пембертон.
– Я становлюсь с каждым годом сильнее и чувствую себя лучше. Вы разве не заметили, что с тех пор, как вы приехали сюда, мне стал не нужен доктор?
– Твой доктор - _это я_, - сказал молодой человек, беря его под руку и увлекая за собой.
Морган повиновался, но, сделав несколько шагов, он вздохнул: во вздохе этом были и усталость, и облегчение.
– Ах, теперь, когда мы оба смотрим истине в глаза, все в порядке!
7
С тех пор они еще долго смотрели истине в глаза; и одним из первых последствий этого было то, что Пембертон решил выдержать все до конца. Морган изображал эту истину так живо и так чуднО, и вместе с тем она выглядела такой обнаженной и страшной, что разговор о ней завораживал, оставить же мальчика с нею наедине казалось его учителю верхом бессердечия. Теперь, когда у них обнаружилось столько общности во взглядах, им уже не имело никакого смысла делать вид, что ничего не произошло; оба они одинаково осуждали этих людей, и их высказанные друг другу мнения сделались между ними еще одной связующей нитью. Никогда еще Морган не казался своему учителю таким интересным, как сейчас, когда в нем так много всего открылось в свете этих признаний. Больше всего его поразила обнаруженная им в мальчике болезненная гордость. Ее в нем оказалось так много - и Пембертон это понимал, - так много, что, может быть, ему даже принесло пользу то, что ей в столь раннюю пору приходилось выдерживать удар за ударом. Ему хотелось, чтобы у родителей его было чувство собственного достоинства; в нем слишком рано проснулось понимание того, что они вынуждены непрестанно глотать обиды. Его мать могла проглотить их сколько угодно, а отец - и того больше. Он догадывался о том, что Юлик выпутался в Ницце из неприятной "истории": он помнил, как однажды вся семья пришла в волнение, как поднялась самая настоящая паника, после чего все приняли лекарства и улеглись спать - ничем другим объяснить это было нельзя. Морган обладал романтическим воображением, взращенным поэзией и историей, и ему хотелось бы видеть, что те, кто "носит его фамилию" - как он любил говорить Пембертону с юмором, придававшим его чувствительной натуре толику мужества, - вели себя достойно. Но родители его были озабочены единственно тем, чтобы навязать себя людям, которым они, вообще-то говоря, были ни на что ненужны, и мирились со всеми их оскорблениями, словно это были полученные в сражениях шрамы. Почему они становились не нужны этим людям, он не знал; в конце концов, это было дело самих этих людей; внешне ведь они отнюдь не производили отталкивающего впечатления - они были во сто раз умнее, чем большинство этих мерзких аристократов, этих "несчастных хлыщей", за которыми они гонялись по всей Европе. "Надо сказать, что сами-то они действительно люди прелюбопытные!" - говорил не раз Морган, вкладывая в эти слова какую-то многовековую мудрость. На это Пембертон всякий раз отвечал: "Прелюбопытные... знаменитая труппа Моринов? Что ты, да они просто восхитительны, ведь если бы мы с тобой (ничего не стоящие актеры!) не портили им их ensemble [ансамбль (фр.)], они бы уже покорили все сердца".
С чем мальчик никак не мог примириться, так это с тем, что эта маравшая истинное чувство собственного достоинства растленность не имела под собой никаких оснований и взялась неизвестно откуда. Разумеется, каждый волен избрать ту линию поведения, которая ему больше всего по вкусу, но как могло случиться, что _его близкие_ избрали именно эту линию - стали на путь навязчивости и лести, обмана и лжи? Что худого сделали им предки, - а ведь, насколько он знал, все это были вполне порядочные люди, - или что _он сам_ сделал им худого? Кто отравил им кровь самым низкопробным из всех одолевающих общество предрассудков, назойливым стремлением заводить светские знакомства и всеми способами пробиваться в monde chic [здесь: фешенебельное общество (фр.)], причем всякий раз так, что попытки эти были шиты белыми нитками и заранее обречены на провал? Истинные цели их ни для кого не были тайной; вот почему все те, с кем им особенно хотелось общаться, неизменно от них отворачивались. И при всем этом - ни единого благородного порыва, ни тени стыда, когда они глядели друг другу в лицо, ни одного самостоятельного поступка, ни одной вспышки негодования или недовольства собой. О, если бы только отец его или брат хотя бы раз или два в году отважились поставить кого-нибудь из этих пустозвонов на место! При том, что они, вообще-то говоря, были неглупы, они никогда не задумывались о впечатлении, которое производили на других. Надо сказать, что они действительно располагали к себе, так, как стараются расположить к себе евреи-торговцы, стоящие в дверях своих магазинов с платьем. Но разве подобное поведение можно было счесть достойным примером, которому надлежит следовать всей семье? Морган сохранил смутное воспоминание о старом дедушке по материнской линии, жившем в Нью-Йорке, повидаться с которым его возили через океан, когда ему было лет пять. Это был истинный джентльмен, носивший высоко подвязанный галстук и отличавшийся старательно отработанным произношением, который с самого утра уже облачался во фрак, так что неизвестно было, что он наденет вечером, и который имел - или, во всяком случае, считалось, что имел, - какую-то "собственность" и находился в каких-то отношениях с Библейским обществом (*5). Вне всякого сомнения, это была фигура положительная. Пембертон, и тот помнил миссис Кленси, овдовевшую сестру мистера Морина, особу нудную, как нравоучительная притча, которая приезжала на две недели к ним в гости в Ниццу вскоре после того, как он стал у них жить. Она была "чиста и изысканна", как любила говорить Эми, играя на банджо, и у нее был такой вид, как будто она не понимает того, о чем они между собою толкуют, и вместе с тем сама о чем-то старается умолчать. Пембертон пришел к выводу, что умалчивала она о своем отношении ко многому из того, что все они делали: это позволяло думать, что и она тоже была фигурою положительной и что мистер и миссис Морин, и Юлик, и Пола, и Эми легко могли стать лучше, стоило им только этого захотеть.
Но то, что они этого не хотели, становилось все очевиднее день ото дня. Выражаясь словами Моргана, они продолжали "бродяжничать", и как-то раз у них появилось множество причин для того, чтобы ехать в Венецию. Большую часть всех этих причин они перечислили, они всегда были исключительно откровенны и любили весело поболтать, особенно за поздним завтраком где-нибудь за границей, перед тем как дамы начинали "наводить красоту", когда, положив локти на стол, они чем-то заедали выпитые demi-tasse [полчашки (фр.)] и в самом разгаре семейного обсуждения того, что "действительно следует делать", неизбежно переходили на какой-нибудь язык, позволявший им друг друга tutoyer [называть на ты (фр.)]. В эти часы даже Пембертону было приятно на них смотреть; он выдерживал даже Юлика, слыша, как тот ратует своим глухим голосом за "пленительный город на воде". В нем пробуждалась какая-то тайная симпатия к ним - оттого что все они были так далеки от будничной жизни и держали его самого в таком отдалении от повседневности. Лето уже подходило к концу, когда с криками восторга они выбежали все на балкон, возвышавшийся над Большим каналом; закаты были восхитительны, в город приехали Доррингтоны. Доррингтоны были единственной из всего множества побудивших их приехать сюда причин, о которой они никогда не говорили за завтраком. Но так бывало всегда: причины, о которых они умалчивали, в конце концов оказывались самыми главными. Вместе с тем Доррингтоны очень редко выходили из дому; а если уже выходили, то всякий раз - надолго, что было вполне естественно, и в течение этих нескольких часов миссис Морин и обе ее дочери по три раза иногда наведывались к ним в гостиницу, чтобы узнать, возвратились они или нет. Гондола оставалась в распоряжении дам, ибо в Венеции также были свои "дни", которые миссис Морин умудрилась узнать уже через час после приезда. Она тут же определила свой день, в который, впрочем, Доррингтоны так ни разу и не пожаловали к ней, хотя однажды, когда Пембертон вместе со своим учеником были в соборе Святого Марка - где, совершая самые интересные в их жизни прогулки и посещая церковь за церковью, они обычно проводили немало времени, - они вдруг увидели старого лорда в обществе мистера Морина и Юлика: те показывали ему утопавшую в полумраке базилику так, как будто это было их собственное владение. Пембертон заметил, как, разглядывая все эти достопримечательности, лорд Доррингтон в значительной степени терял облик светского человека; он спрашивал себя также, берут ли его спутники с него плату за оказываемые ими услуги. Но, так или иначе, осени наступил конец. Доррингтоны уехали, а их старший сын, лорд Верскойл, так и не сделал предложения ни Эми, ни Поле.
Однажды, в унылый ноябрьский день, когда вокруг старого дворца завывал ветер, а дождь хлестал лагуну, Пембертон, для того чтобы немного поразмяться и даже чтобы согреться - Морины страшно скупились на отопление, и холод этот был для него постоянным источником страданий, прогуливался со своим учеником взад и вперед по огромному пустынному sala [залу (ит.)]. От скальолового пола (*6) веяло холодом, расшатанные рамы высоких окон сотрясались от порывов бури, и остатки старинной мебели не могли смягчить сменившей прежнее величие картины одряхления и распада. Пембертон был в дурном расположении духа, ему казалось, что теперь положение Моринов сделалось еще хуже. От этого неприютного холодного зала словно веяло предвестием беды и позора. Мистер Морин и Юлик были на Пьяцце, что-то высматривали там, тоскливо бродили в своих макинтошах под нависшими арками, причем даже макинтоши эти не мешали им сохранять светский вид. Пола и Эми не вылезали из постелей - скорее всего оттого, что так им было теплее. Пембертон искоса посмотрел на ходившего бок о бок с ним ученика: ему хотелось знать, ощущает ли мальчик все эти мрачные предзнаменования. Но Морган, к счастью для него, отчетливее всего ощущал сейчас, что растет и набирает силу и что как-никак ему пошел пятнадцатый год. Обстоятельство это приобрело для него большой интерес, и он построил на нем собственную теорию, которой не преминул поделиться со своим учителем: он был уверен, что еще немного, и он станет на ноги. Он считал, что положение должно измениться, что скоро он завершит свое обучение, будет взрослым, сможет что-то зарабатывать и приложит все свои знания к делу. При том, что по временам он был способен вникать во все тяготы своей жизни, наступали также и счастливые часы совершенно детского легкомыслия; не об этом ли говорила, например, его твердая убежденность, что он может теперь же поехать в Оксфорд, в тот колледж, где занимался Пембертон, и при содействии своего учителя добиться там удивительных успехов? Пембертон огорчался, видя, как, теша себя этими мечтами, мальчик почти не задумывается над тем, какими путями и на какие средства он всего этого может достичь; во всем остальном он выказывал достаточно здравого смысла. Пембертон пытался представить себе семейство Моринов в Оксфорде; и, по счастью, это ему никак не удавалось; но ведь если они не переселятся туда всей семьей, то тогда у Моргана не будет никакого modus vivendi [здесь: способа прожить (лат.)]. Как бы мог он жить, не получая денег на содержание? А где же ему эти деньги взять? Он, Пембертон, может жить за счет Моргана, но как Морган сможет жить за его счет? Так что же с ним все-таки станет? Оказывается, то обстоятельство, что теперь он уже большой мальчик и что здоровье его начинает поправляться, только осложнило вопрос о его будущей жизни. Пока он был совсем слаб, внимание, которое ему уделяли, уже само по себе являлось ответом на этот вопрос. Вместе с тем в глубине души Пембертон понимал, что он может быть и достаточно крепок, чтобы выжить, ко у него все равно не хватит сил на то, чтобы чего-то в жизни добиться. Так или иначе, мальчик переживал период пробуждения юношества с его торжествующей радостью, и все завывания бури мнились ему не чем иным, как голосом жизни и вызовом, который ему бросает судьба. На нем была рваная курточка, воротник которой ему пришлось поднять, но и в ней он наслаждался этой прогулкой.
Она была прервана появлением его матери в самом конце sala. Она сделала сыну знак подойти и, видя, как он послушно направился к ней по длинному залу, ступая по сырым плитам искусственного мрамора, Пембертон задумался над тем, что все это означает. Миссис Морин сказала мальчику несколько слов и проводила его в комнату, откуда только что появилась сама. Потом, закрыв за ним дверь, она быстрыми шагами устремилась к Пембертону. Что-то должно было произойти, однако самое изощренное воображение не могло бы подсказать, к чему все сведется. Она дала ему понять, что воспользовалась каким-то предлогом, чтобы удалить Моргана, и тут же, не раздумывая ни минуты, спросила, не может ли он одолжить ей шестьдесят франков. Когда же, не успев еще расхохотаться, он в изумлении на нее посмотрел, она объявила, что ей ужасно нужны деньги, что она находится в отчаянном положении, что ей это может стоить жизни.
– Сударыня, c'est trop fort! [Это уже чересчур! (фр.)] - рассмеявшись, вскричал Пембертон.
– Как вы думаете, откуда мне взять шестьдесят франков du train dont vous allez? [при том образе жизни, который вы ведете (фр.)]
– Я думала, вы работаете, что-нибудь пишете. Выходит, вам ничего не платят?
– Ни гроша.
– Что же вы такой дурак, что работаете даром?
– Кому, как не вам, это знать.
Миссис Морин удивленно поглядела на него; потом она слегка покраснела. Пембертон увидел, что она начисто забыла об их условиях, если только можно было назвать условиями все то, на что он в конце концов согласился: она нимало не утруждала ими ни память свою, ни совесть.