Ученики в Саисе
Шрифт:
Глава первая. УЧЕНИК
Причудливы стези людские. Кто наблюдает их в поисках сходства, тот распознает, как образуются странные начертания, принадлежащие, судя по всему, к неисчислимым, загадочным письменам, приметным повсюду: на крыльях, на яичной скорлупе, в тучках, в снежинках, в кристаллах, в камнях различной формы, на замерзших водах, в недрах и на поверхности гор, в растительном и животном царстве, в человеке, в небесных огнях, в расположении смоляных и стеклянных шариков [1] , чувствительных к прикосновению, в металлических опилках вокруг магнита и в необычных стечениях обстоятельств. Кажется, вот-вот обретешь ключ к чарующим письменам, постигнешь этот язык, однако смутное чаянье избегает четких схем, как бы отказывается отлиться в ключ более совершенный. Наши чувства как бы пропитаны всеобщим растворителем [2] . Лишь на мгновение твердеют наши влечения и помыслы. Таково происхождение чаяний, однако слишком быстро все тает вновь, как прежде, перед взором.
1
…в расположении смоляных и стеклянных шариков… — Если такие шарики рассыпать и водить по ним смычком, возникают звучания, исследованные физиком Хладны, книгу которого «Открытия в теории звучания» (Лейпциг, 1787) читал Новалис.
2
Всеобщий растворитель (Alcahest). — Так алхимики (в их числе Парацельс) называли универсальное средство, превращающее все субстанции в светло-водянистые жидкости.
До меня донеслись такие слова: «Лишь неведеньем обусловлено неведомое; неведенье — это исканье, располагающее искомым, так что искать уже нечего. Языком не владеют потому, что язык сам собой не владеет и не желает владеть; истинный санскрит [3] — речь ради самой речи; это не что иное, как упоение речью».
Вскоре после этого некто произнес: «Истолкования противопоказаны священным письменам. В совершенной речи сказывается преизбыток вечной жизни, а для нас такое писание созвучно первозданным тайнам, ибо в таком писании слышна всемирная гармония». Вне сомнения, голос вещал о нашем учителе [4] , ибо ему дано сочетать приметы, разрозненные повсюду. Необычный свет вспыхивает в его взорах, когда нам явлены возвышенные руны и учитель заглядывает нам в глаза, не озарилось ли уже наше внутреннее небо, позволяя отчетливо читать предначертанное. Когда наше уныние подтверждает, что тьма все еще непроглядна, он ободряет нас и сулит упорной, непоколебимой зоркости торжество в будущем. Охотно вспоминает он, как в детстве был одержим
3
…истинный санскрит… — Санскрит стал известен в Европе благодаря исследованиям сэра Уильяма Джонса, главного судьи в Калькутте, в особенности благодаря его публикациям 1786 г. Исследования Уильяма Джонса использовал Георг Форстер, когда переводил «Шакунталу» Калидасы. «Шакунталой» восхищался Гёте, пристальный интерес к ней испытывал Новалис. Возможно, «Шакунтала» оказала определенное влияние на образ голубого цветка в романе «Генрих фон Офтердинген» (см. примеч. 2 к ч. 1, гл. 1). Форстер переводил слово «санскрит» как «совершенный» (язык), поскольку, по преданию, он дарован самим Божеством. Форстер находил в санскрите высшую философскую отточенность и утонченность, сравнивая его с греческим и латинским языками. Романтики считали санскрит праязыком человечества. Мысли Новалиса о языке, который сам собой не владеет и не желает владеть, предвосхищают философию языка, разработанную Хайдеггером, а главное, самое отношение этого философа к языку.
4
…о нашем учителе… — Некоторые комментаторы склонны видеть в нем профессора Абрахама Готлоба Вернера, у которого Новалис учился во Фрайберге, что не мешало Новалису иногда расходиться с ним во мнениях. Другие, напротив, склонны сопоставлять учителя с Гёте. И Гёте и Вернер упоминаются в набросках к «Ученикам в Саисе».
5
…слух, зрение, осязание, мысль. — С этой фразой Новалиса явно перекликается строка Бодлера из его «Соответствий»: «Так запах, цвет и звук между собой согласны» (пер. мой. — В. М), навеянная, вероятно, Сведенборгом.
Что он такое теперь, от него не узнаешь. Он только внушает нам, что мы сами, руководствуясь его указаниями и своими побуждениями, изведаем пройденный им путь. Кое-кто из наших распростился с ним, вернулся в родительский дом и поступил в учение ради хлеба насущного. Иных он сам направил, не сказав нам куда: это его избранники. Кто пробыл с ним недолго, кто подольше. Один был еще ребенком [6] , а учитель хотел уступить ему свое место. В его больших темных глазах таилась небесная голубизна, лилейная кожа излучала свет, кудри вились, как прозрачные тучки на закате. Его голос проницал нас до самого сердца, и мы были бы рады одарить его нашими цветами, камнями, перьями. Его улыбка отличалась неизъяснимой значительностью, в его присутствии мы испытывали таинственное блаженство. «Он еще возвратится, — предрек учитель, — чтобы не покидать нас; тогда уроков больше не будет». Учитель назначил ему провожатого; тот нередко вызывал прежде наше сожаление. Никто не видел его веселым; сколько лет провел он здесь, а ни в чем не преуспел; когда мы выходили на поиски кристаллов или цветов, они ему не попадались. Он был близорук, разноцветные узоры у него не выходили. Он то и дело разбивал что-нибудь. Однако своей наблюдательностью и чуткостью он превосходил всех остальных. Еще до того, как в нашем кругу гостил ребенок, было время, когда он приободрился и явил неожиданную сноровку. В один прекрасный день он удалился, печальный, и мы напрасно ждали его к ночи. Мы очень тревожились о нем, когда вдруг на рассвете в ближней роще раздался его голос. Ликованье звучало в торжественной песне нам всем на удивленье; учитель обратил своей взор к Востоку, таким он мне едва ли явится снова. Вскоре мы окружили счастливца, который, сияя невыразимым восторгом, держал невзрачный камешек причудливого вида. Когда находка оказалась в руках учителя, он долго целовал ее, обвел нас влажными глазами и заполнил этим камешком пустовавшее средоточие сверкающих узоров.
6
Один был еще ребенком… — Ребенок в творчестве Новалиса часто возвещает Золотой век. См. стихотворение «К Тику»:
Ребенок, радости не зная, Заброшен в дальней стороне, Отвергнув блеск чужого края, Остался верен старине.Эти мгновения останутся в моей памяти навеки. Наши души как бы мельком восприняли ясное предвестие иного дивного мира. Моя сноровка тоже оставляет желать лучшего, другим как будто бы доступнее сокровища природы. Зато ко мне благоволит учитель; он разрешает мне сидеть и думать, когда искатели уходят. Опыт учителя мне до сих пор неведом. Все меня влечет в меня же самого. Второму голосу я внял, сдается мне, постигнув некий смысл. Мне по душе диковинные россыпи и начертанья в залах, только, мнится мне, это всего лишь ризы, пологи, оклады, предвещающие образ чудотворный, божественный; он вечно в моих мыслях. Их я не собираю, мне бы разобрать их. Мне думается, это вехи, указующие путь в святилище, где сном глубоким объята дева, ею дух мой бредит. От учителя об этом я не слышал никогда и с ним не поделюсь моею неизреченной тайной. Довериться бы мне тому ребенку, лик его неким сходством обнадеживал меня, при нем во мне все прояснялось. Побыл бы он здесь подольше, я бы лучше в себя вчитался. Быть может, мое сердце разомкнулось бы, язык обрел бы свободу. Сопровождать ребенка тоже был бы я не прочь. Не довелось мне с ним отправиться. Не знаю, сколько времени я здесь пробуду. Не остаться бы мне здесь навеки. От самого себя таюсь, однако до глубины души проникся я верой: здесь обрету я то, что вечно меня влечет, она близка. Когда сопутствует мне вера, все сочетается ради меня в одном высоком образе, в неведомой гармонии, все к одному пределу стремится. Все тогда мне сродно, все дорого, то, что казалось мне далеким в разобщенье, вдруг дается в руки, как предметы обихода.
Не приобщен я к разобщенью, единеньем подобным и привлечен, и отстранен я. Не способен и не склонен я понимать учителя. Люблю в нем эту непонятность. Уверен я, он мне сочувствует; не помню, чтобы он противоречил моим порывам или моим стремлениям. Он скорее предпочел бы, чтобы мы избрали сами свой путь; нехоженым путем идут к неведомым пределам, нет пути, который не кончался бы в чертоге на родине священной. И мне бы выполнить мое предначертанье [7] : когда, согласно письменам, не приподнять нам, смертным, полога, искать бессмертия нам надлежит; кто полога поднять не чает, тот недостоин зваться учеником в Саисе.
7
…выполнить мое предначертанье… — Возможно, это предначертанье соотносится с Шиллером (см. выше). Впрочем, и помимо Шиллера Новалис изучал религию Древнего Египта, в особенности культ Изиды, пользуясь при этом двухтомником «Достопримечательности Египта из древнего и нового времени» (Лейпциг, 1786–1787).
Глава вторая. ПРИРОДА
Наверное, далеко не сразу решились люди определить общими наименованиями многообразные предметы своих чувств, при этом выделив самих себя. Опыт бы содействовал совершенствованию навыков, а навыки всегда разграничиваются, обособляясь, что с большой наглядностью можно уподобить преломлению светового луча. Так наше внутреннее существо разобщается в отдельных способностях, и подобное разобщение лишь усугублено дальнейшим опытом. Не признак ли старческой хворости в нынешнем человечестве эта немощь, для которой уже несовместимы краски собственного духа, так что не удается играть в древнюю естественность [8] и вкушать неизведанное в бесчисленных соединениях. Чем глубже согласие, тем оно привлекательнее для стихийных начал и воплощений, готовых впасть в него со всей своей неповторимой цельностью; каково восприятие, таково и впечатление; вот почему на заре человечества единосущное, родственное, союзное угадывалось едва ли не во всем; живейшее своеобразие не могло не сказываться в миросозерцании; сама природа веяла в любом человеческом поступке; окрестная вселенная не только не опровергала воображаемого, а, напротив, лишь в нем находила свое истинное выражение. Думы наших предков со своей направленностью и внешней предметностью, стало быть, остаются для нас органическим проявлением самого земного бытия, изобразившегося в них как достоверное былое, и нам не найти более целесообразных приспособлений, когда мы намерены точнее исследовать изначальную соразмерность мироздания в его прежнем взаимосодействии с теми, кем оно населено. Мы заметили, что человеческая пытливость сразу же обратилась к наиглубокомысленнейшим загадкам, а ключ к этому чудесному чертогу виделся то в изначальном скоплении действительных данностей, то в некоем соответствии воображаемого и неизведанного. Нельзя при этом не засвидетельствовать общего чаянья обрести искомое в текучем, безвестном и зыбком. [9] Устойчивая вещественность в своей громоздкой неуклюжести, пожалуй, давала разуму достаточный повод усматривать в ней подчиненное второстепенное бытие. Добросовестного мыслителя [10] , впрочем, весьма скоро озадачило непредвиденное препятствие: как вывести образы из этой зыбкой, безбрежной стихии? Мыслитель готов был счесть развязкой некую слитность, сводя первоосновы к неизменным, четким частицам, дробным сверх всякого представления, предполагая, что непомерный объем составляется из этих мельчайших брызг, пускай при участии начал, свойственных разуму, стихий, влекущих и отвращающих. Обоснованию подобных гипотез предшествуют, очевидно, сказания и песни, изобилующие яркими, наглядными подробностями; люди, боги, звери выступают как содружество искусников, а происхождение вселенной засвидетельствовано подкупающей простотой повествования. Во всяком случае, так мы убеждаемся, что вселенная — произведение в своей изначальной произвольности, а даже для тех, кто пренебрегает своенравным племенем вымыслов, такое зрелище не лишено знаменательности. Отождествление вселенского и человеческого в едином свершении, когда везде прослеживаются человеческие обстоятельства и свойства, — вот идея, чьими преобразованиями сближаются отдаленнейшие эпохи, ибо за нее как будто говорят ее обаяние и доходчивость. Да и сама произвольность природы едва ли не восполнена идеей человеческой личности, чья человечность в своей определенности, кажется, меньше всего противится постижению. Должно быть, потому истинная любовь к природе предпочитает прочим ухищрениям поэтическое искусство, в котором дух природы сказывается откровеннее. Неподдельная поэзия позволяет читателю или слушателю ощутить, как действует сокровенная осмысленность, приобщая к небесной телесности, возносящейся в самой природе превыше нее. Естествоиспытатели и поэты всегда составляли как бы особую народность, сплоченную общим языком. То, что естествоиспытатели накапливали в совокупности, сочетая свои находки в продуманном изобилии, поэты приготовляли как насущное продовольствие для человеческих алчущих сердец, вычленяя и чеканя из непомерной природы множество уменьшенных, неповторимых, привлекательных подобий. Пока поэты не долго думая увлекались преходящим и зыбким, естествоиспытатели, разъяв острыми лезвиями сокровенную соразмерность, силились вникнуть в сочленения. Дружелюбная природа, умерщвляемая руками естествоиспытателей, только дергалась, словно безжизненное тело, однако, вдохновленная поэзией, как возбудительным вином, она не таила своих священнейших, отраднейших наитий, воспарив над своей повседневностью, достигала небес; вещая танцовщица была рада каждому гостю и, развеселившись, не скупилась на дары. Так природа упивалась райскими радостями с поэтом и обращалась к естествоиспытателю, не иначе как захворав и вознамерившись покаяться. Зато при этом она не уклонялась ни от каких вопросов и по достоинству ценила своего трезвого, твердого собеседника. Следовательно, тот, кто стремится постигнуть ее сокровенное чувство, наверное преуспеет, застав ее среди поэтов: скрытности как не бывало, и обнаруживаются все чудеса ее сердца. Однако тот, кто к ней не привержен душевно, кто лишь восхищен или озадачен тем или иным ее свойством, больше узнает, пристально осматривая ложе ее недуга или ее гробницу.
8
Древняя естественность. — Возможно, перекличка с «Идеями к философии природы»
9
…искомое в текучем, безвестном и зыбком. — Единую первооснову мира искали древнейшие греческие, так называемые ионийские философы. Фалес считал такой первоосновой воду (текучее), Анаксимен — воздух (зыбкое), Анаксимандр — особую первоматерию (безвестное). В своей «Философии трагической эпохи» Ницше писал, что философия начинается с постулата: «Всё есть одно».
10
Добросовестного мыслителя… — «К неизменным, четким частицам, дробным сверх всякого представления», то есть к атомам, сводил первоосновы бытия Демокрит из Абдеры (460–371 до н. э.). Что же касается «стихий, влекущих и отвращающих», это скорее напоминает Эмпедокла из Агригента (ок. 495–435 до н. э.), видевшего в Любви и Ненависти универсальные, вечные движущие силы. У Новалиса оба эти учения сливаются в одно.
Природа ничуть не менее своеобычна в причудливом общении, чем тот или иной человек: если с детьми природа ведет себя как дитя, непринужденно приноравливаясь к детскому сердцу, то божеству природа предстает как божество, которому доступна духовная высота. Сказать, что некое естество наличествует, — значит уже позволить себе недопустимую выспренность, ибо чем больше ищешь достоверности в рассуждениях и толках о естестве, тем безнадежнее теряется естественность. Хорошо, если страсть к целостному познанию природы возвысится до тоски, до трепетной, смиренной тоски, которую едва ли отвергнет эта застывшая отрешенность, позволяя хотя бы в будущем уповать на более теплую взаимность. Весь наш внутренний мир — сфера неизъяснимого веянья, чей источник в неисчерпаемых недрах. Когда вокруг нас простирается дивная природа, воспринимаемая и не воспринимаемая нами, в этом веянье мы склонны слышать призыв ее, наше с ней сочувствие, только одному мерещится родина, окутанная этими голубыми недоступными тенями, юношеская любовь, родители и родичи, старая дружба, былые отрадные годы, а другому представляются нездешние, обетованные сокровища, и в чаянье затаенной, грядущей, изобильной жизни он уже раскрывает объятья вожделенной новизне. Далеко не все способны сохранять спокойствие среди таких великолепий, стремясь постигнуть лишь само это зрелище в его целостности и слаженности, в дробных частностях не теряя из виду сверкающих уз, поддерживающих стройную сплоченность отдельных органов, так что это убранство, наподобие светильника при богослужении возносящееся над зияющей тьмою, своей одушевленностью вознаграждает бескорыстного наблюдателя. Так различается природа в созерцании, и если с одной стороны она прельщает забавной причудой или угощением, с другой точки зрения восприятие природы оборачивается возвышеннейшим вероисповеданием, наделяя человеческую жизнь целью, ладом и смыслом. Уже в детстве рода человеческого среди некоторых племен проявлялось глубокомыслие, усматривавшее в природе олицетворение божества, тогда как беспечные соплеменники предпочитали воздать должное лишь ее гостеприимству: упивались воздухом, как вином, по ночам затевали танцы при светочах звезд, в животном и растительном мире находили разве что изысканные кушанья, словом, довольствовались хорошей поварней и кладовой, не замечая безмолвного таинственного капища. Иные, впрочем, шли дальше в своих размышлениях, выявляя в нынешней природе начала великие, но запущенные, денно и нощно в творческих исканиях восстанавливая ее совершеннейшие прообразы. Каждый из них участвовал по-своему в решении необъятной общей задачи: кто надеялся воскресить заглохшие, забытые лады древес и дуновений, кто воплощал в каменных и бронзовых изваяниях свои чаянья, провидя новую красоту рода человеческого; выбирали утесы покрасивее, чтобы вновь превратить их в обители, возвращали дневному свету клады, таившиеся в подземельях, укрощали неудержимые потоки, обживали суровую морскую зыбь, возрождали в бесплодных местностях прежнюю роскошную флору и фауну, умеряли половодье в лесистых поймах, разводили редкостные цветы и овощи, распахивали целину, чтобы почва зачала, восприняв живительное величье и пылкое сиянье, приобщали краски к прелестной упорядоченности в картинах и взаимодействиях, а дебри, луговины, родники, утесы — к былому благообразию садов, вдыхали музыку в живые органы, чтобы они развивались, пробужденные в сладостном трепете, оберегали беззащитных, заброшенных, не чуждых человечности животных, избавляли дубравы от прожорливых страшилищ, этих уродливых детищ извращенного воображения. Природа не замедлила усвоить былую приветливость; сделавшись мягче и отраднее, она охотно утоляла людские вожделения. Исподволь ее сердце заволновалось в знакомом человеческом порыве, ее мечтанья прояснились, и она, как прежде, преодолевала свою замкнутость, не оставляя без ответа доброжелательную любознательность; уже чудится неспешный возврат золотой старины [11] , когда природа благоприятствовала людям, утешала их, священнодействовала, творила ради них чудеса, разделяя с людьми обитель, где в наитии свыше человек обретал бессмертие. Еще навестят землю созвездия, враждовавшие с ней в пору вековых затмений, солнце перестанет возносить свой властный скипетр и присоединится к другим звездам [12] , встретятся все племена вселенной, разрозненные так давно. Свои обретут своих, изживется старое сиротство, что ни день, то будут новые свиданья, новые ласки; тогда на земле объявятся некогда отшедшие, нет холма, где не занимался бы пробужденный пепел, везде возгорается жизнь, старые домашние очаги восстанавливаются, старина молодеет, былое — лишь будущая греза непреходящего, неоглядного Сегодня. [13] Кто старается превозмочь дикость природы, тот, сородич и единоверец остальных, посещает художника в его мастерской, улавливает повсюду внезапные проявления поэтического искусства, свойственного всем сословиям, наблюдает природу неустанно, сближается с нею, покорствует всем ее мановениям, по малейшему знаку рад отправиться в тягостный путь, какие бы затхлые склепы ни предстояло миновать, ибо неописуемые клады ждут его несомненно, огонек рудничной лампы не шелохнется, достигнув цели, и не предугадаешь заранее сокровенных небес, являемых обаятельной хранительницей земных недр. Очевидно, безнадежнее других теряет верное направление тот, кто возомнит себя знатоком неведомого, вкратце пересказывая его устав и якобы никогда не заблуждаясь. Истина не открывается ни одному из тех, кто обособился, подобно острову, избегая при этом усилий. Нечаянно преуспевает лишь ребенок или тот, кто младенчески прост в своих безотчетных поступках. Длительная, неуклонная приверженность, наблюдательность, изощренная и непредвзятая, чуткость к неуловимым залогам и приметам, проникновенное поэтическое одушевление, утонченная чувствительность, сердце, бесхитростное в страхе Божьем, — все это необходимо, чтобы сблизиться с природой, обычно отвергающей необоснованные притязания. Мудрый согласится, что человечество едва ли доступно для постижения, пока человечность не вполне расцвела. Чувствам противопоказано усыпление, и, даже если не все они пробуждаются одновременно, их следует упражнять, а не подавлять, иначе они притупятся. Как дарование живописца уже угадывается в неутомимом отроке, разрисовывающем стены и гладкий песок, чтобы насытить очертания многоцветной красочностью, так вселенская мудрость уже дает себя знать в человеке, не упускающем из виду ни одного предмета в природе, в любопытном, зорком, способном накапливать броское и ликовать, когда благоприобретенное искусство обогащается новым наблюдением, навыком или сведением.
11
…неспешный возврат золотой старины… — У Новалиса вестник старины — ребенок (см. также примеч. 6 к гл. 1; «Духовные песни» (II)).
12
…солнце… присоединится к другим звездам… — Эта строка напоминает заключительную строку «Божественной Комедии» Данте: «Любовь, которая движет солнцем и другими звездами».
13
…былое — лишь будущая греза непреходящего, неоглядного Сегодня. — Эта строка и предшествующие ей пророчества перекликаются со сказкой Клингсора и с «Бракосочетанием времен года» из романа «Генрих фон Офтердинген», а также с «Духовными песнями» (см. примеч. 4).
Правда, иные полагают, что слишком хлопотно гнаться за природой в ее непрерывном разобщении, не говоря уже о том, что такое начинание не предвещает ничего доброго, ничем не обнадеживает и никуда не ведет. Если в плотном веществе невозможно выявить последнюю неделимую частицу или тончайшую нить в его ткани, так как все убывает и возрастает, исчезая в беспредельном, столь же неисчерпаемы вещественность и движение: нет конца разновидностям, сочетаниям, единичным случаям, озадачивающим нас. Если нам видится неподвижность, значит, мы устали напрягать наше внимание и не дорожим больше сокровищем времени, наблюдаем от нечего делать, вычисляем скуки ради, и недалеко уже до настоящего бреда, когда вот-вот сорвешься в смертельную пропасть. Да и как ни углубляйся в природу, везде увидишь зловещие жернова уничтожения, всеобъемлющий круговорот, гигантский безысходный смерч, ненасытное, всепоглощающее неистовство, губительное исчадие бездны; редкие проблески только усугубляют угрозу тьмы, и нельзя не обмереть при виде стольких пугал. Где человек, там и смерть, как единственное спасение, иначе следовало бы считать безумного блаженнейшим. Куда, как не в пропасть, влечет сам порыв к постижению этого всеобъемлющего двигателя, именно в таком порыве кроется опасность: стоит поддаться соблазну, и сразу же начинает засасывать некое подобие усиливающегося водоворота, никогда не отпускающего своих жертв, так что гнетущая тьма неотвратима. Такую ловушку подстраивает лукавая природа, на каждом шагу норовя извести ненавистный человеческий рассудок. Хорошо еще, что люди в своей неискушенной простоте, как дети, не обращают внимания на бури, грозящие со всех сторон обжитому покою и ежеминутно готовые все сокрушать. Разве что благодаря стихийной междоусобице в самой природе поныне сохранился человеческий род, однако великий срок неминуем; не останется ни одного человека, который не предпочел в единодушном великом порыве вместе с другими преодолеть свою горестную участь, взломать свое мрачное узилище, бескорыстно отвергнув свое земное достояние, избавить себя и себе подобных от исконного гнета ради лучшей обители, где от века простирается спасительный отчий покров. По крайней мере, такой конец менее унизителен для человечества, ибо он предупредит неминуемую жестокую гибель или одичание в последовательном распаде всех умственных способностей, то есть в исступлении, что хуже гибели. Чтобы освоиться со стихийными началами, с миром животным и растительным, с горами и зыбями, человеку нельзя не опуститься до сходства с ними, а дух природы в том и проявляется, что присваивает, искажает, разлагает божественность и человечность в необузданных стихиях своего жуткого ненасытного произвола: что еще доступно зрению, если не руины былого величия, последки жуткого пиршества, да и ради этого не расхищено ли небо?
«Хорошо же, — говорят отважнейшие, — объединившись, давайте изнурим такую противницу в долгой, тщательно рассчитанной борьбе. Попробуем, не поддастся ли природа вкрадчивой отраве. Да вдохновит исследователя возвышенная доблесть, которую не страшит отверзающаяся бездна, когда согражданам грозит опасность. Искусство втайне уже не раз побеждало природу, так что не отступайте, учитесь по-своему завязывать сокровенные узы, дабы природа сама себя пожелала. Не пренебрегайте стихийными распрями, они позволят вам надеть ярмо на природу [14] , как на пресловутого огнедышащего быка. Ей нельзя не признать вашего главенства. Сынам человеческим надлежит упорствовать и веровать. Общие искания сблизят с нами наших отпавших братьев, звездное коловращение будет вращать прялку нашей жизни, и новый Джиннистан [15] там созиждется для нас по нашей воле усердием наших служителей. Пускай же разрушительное буйство природы нас обнадеживает, а не удручает; она сама взыскует нашей власти и дорого искупит свое неистовство. Упьемся свободой, воодушевляющей нашу жизнь и нашу смерть; вот истоки потопа, укрощающего нашу жизнь и нашу смерть; вот истоки потопа, укрощающего природу, омоемся же, чтобы возродиться и окрепнуть ради доблестных деяний. Здесь положен предел зверству этого страшилища; самая малость свободы сковывает, ограничивает, упорядочивает разорительную дикость».
14
…надеть ярмо на природу… — Эта мысли о борьбе с природой предвосхищают философию Н. Ф. Федорова: «Повиноваться природе — для разумного существа значит управлять ею, ибо природа в разумных существах обрела себе главу и правителя» (цит. по: Зенковский В. В. История русской философии. Л., 1991. С. 138–139). На огнедышащего быка (на двух быков) надевает ярмо Ясон в древнегреческом мифе об аргонавтах.
15
…новый Джиннистан… — Здесь перекличка с книгой Виланда «Джиннистан, или Избранные сказки о феях и духах» (1786–1789). Для Новалиса Джиннистан — синоним земного рая. В сказке Клингсора из романа «Генрих фон Офтердинген» (гл. 9) Джиннистан — имя героини, олицетворяющей фантазию.
«Это верно, — соглашаются некоторые, — больше негде искать чудодейственного. Вот родник свободы, к ней влекутся наши взоры; лишь в этой незамутненной, неисчерпаемой, чарующей прозрачности явлена целость мирозданья, здесь омовенье трепетных духов, души зримы здесь все до одной, здесь можно видеть все сокровища и клады. Зачем же обследовать в томительном усилье тусклую видимость вселенной? Куда яснее вселенная в самих нас [16] , в этом роднике. Здесь в прозренье выступает подлинная суть необозримого, запутанного, красочного действа, и, когда мы углубляемся потом в природу, обогащенные своими взорами, для нас неведомого нет, нет ликов, чуждых нам, нет заблуждений. Взаимопонимание не нуждается в длительном опыте, довольствуясь малейшим сопоставлением, редкими следами на песке. Нет в мире ничего, кроме великой грамоты, которую мы научились читать, и нас ничто не застигнет врасплох, ибо мы заранее постигли, как идут всемирные часы. Лишь нас одних вполне пьянит природа, ибо мы не пьянеем никогда, не ведаем горячечного бреда и нашей просветленной трезвостью защищены от колебаний и сомнений».
16
Куда яснее вселенная в самих нас… — Здесь отчетливо сказывается влияние Фихте, выводившего свободу субъекта из абсолютного «Я», что в творчестве Новалиса преломлялось как магический идеализм. Впрочем, слово «родник» напоминает и Якоба Бёме.