Учите меня, кузнецы (сказы)
Шрифт:
Ну, такая побывальщина долго в одном расположении не живет. Известно стало нам, кто этот «младший лейтенант», кого и за что он по стойке «смирно» ставил.
Дядя изохался:
— Ежели бы, сказать, местность, деревня у нас какая легкомысленная была, так нет. Родня тоже — даже сваты сурьезные. Вроде предчувствия у меня эта папаха в головах лежала! Так мысль и сквозила, что что-нибудь…
А Жора как ни в чем не бывало вернулся. Гагай за гагаем из него выстреливается. Короткими очередями. Не журится парень.
— А чего они там все
На ложках играть на досуге выучился, «гоп со смыком» петь — хоть бы чхи ему. Одолжится у кого ложкой, коленку завострит — и полилось:
Я спою вам, братцы, новый «гоп»: Приходил к «катюше» Риббентроп, Говорил, что ему дурно, выражался нецензурно — «Ох, зачем нас мама родила!»Такое «политзанятье» проведет — ажно ложки накалятся. Дядя только головой покачивает. А один раз не стерпел:
— Я думал, племянничек, судя по папахе, ты в мозги расширяешься, а ты… После «сороковин» надо бы… Тогда плетюганами отделался, а здесь для таких «комсоставов» и трибунал недалеко.
— Ну, ставь теперь меня к высшей мере! — оголил грудь Гагай. — По Параскеве Пятнице… прицел постоянный… залпой… га-гай… огонь!!
После отданной команды свалил на плечо голову, завел под лоб глаза, по самый почти корень выворотил язык и всхрапнул. Расстрелянного из себя представил.
— Ты что?! — заподжигало Ефима. — Я тебе кто? Насмешки?! Ах ты… Гагай кромешный!..
И стал он после этого по фамилии племянника звать и то при крайней нужде. Раньше при построении рядом становились, а тут на другой фланг дядя ушел. Папаху за бруствер выбросил. Так что и спать стали отдельно. И табачком врозь, и сахаром. До того крепок в своей обиде этот Ефим был, что получил первое за три года из дома письмо — и уж тут ли не поговорить?! А нет. Писал — молчал, читал — молчал.
А письмо было невеселое. Сообщала ему супруга Татьяна Алексеевна, что не осталось у них после фашиста «ни сивки, ни бурки». «На себе пашем, — писала она. — По семь баб впрягемся и душимся в лямках. Жилы на нас твердеют. Задыхаемся, обессиливаем. Хлебушко-то — звание одно. Напополам с травой. Упасть и завыть. Ради только нашей победы и не падаем…»
Дознались про это письмо политработники, и получилось, что писала его Татьяна Алексеевна одному Ефиму, а читали его по всему нашему фронту. В листовку напечатали, митинги начались..
В ярость слова этого письма приводили. До любого сознания коснись: жену твою, мать ли, невесту в тягло превратили. Страшно это было. Ум не принимал. Которые ребята на возвышение поднимались — те вслух местью клялись, которые не поднимались — в сердце засекали.
Жора после этих митингов притихнул. Ведь и его мать там же. В одной, может, упряжке с Татьяной Алексеевной. Заметно стало: помириться с Ефимом
— Не стоило тревожиться, товарищ младчий лейтенант. Вы бы лучше «гоп со смыком» спели да в ложечки… рататушки-ратату, тюрлимурли-атату.
Разладилась у них родословная. Совершенно разладилась.
Жора хоть и бодрился снаружи, а в себе-то, видать, переживал. Это, скорей всего, и подшевелило его некую одну услугу дяде оказать. Да и задобрить, видимо, хотел. На предмет, чтобы не особо в родной деревне дядя про его «лейтенантство» распространялся. Тут же, можно сказать, не напрасно партизаны его Трыкотажем прозвали. Оправдалось.
Стояли мы тогда в Германии. Война кончилась… И вышел указ о демобилизации старших возрастов. Домой, солдатушки! Теперь ваше дело вовсе правое.
Вместе с другими собирался и наш Ефим. Правильнее сказать — собирали мы их. Как невест… От командования им — подарки, от друзей-товарищей — подношенья. В трофейных складах неоприходованные излишки оказались — оттуда. Да и сам солдат дом чуял. Где закупил чего, где еще от боевых дней заветный трофей сохранился — славные «сидорки» этим старшим возрастам навязывали.
Ну, при сборах, известно, и мусор бывает. Сбрасывали в этом случае в чуланы всякую солдатскую рухлядь. Шаровары отжившие, погоны отгорелые, пилотки ветхие, портянки, ремни рваные, полотенца — такое, одним словом, за что тряпичники свистульки дарят.
Ефим долго оглядывал свои старенькие, повидавшие фронтовых сапожников чеботки. Оглядит, на коленки складет и задумается. Снова голенища помнет, переда оценит, по подушкам щелчком пройдется — опять задумается.
И не выкинул! Под койку поставил.
Наступил день, когда полк провожал по домам — на Родину, увольнял из-под своего знамени боевые свои старшие возраста. Усатые, морщинистые да жилистые, тут и там сновали «детинки с сединкой», чудо богатыри-победители. Один добегался — застарелая грыжа возбудилась. Вправляет он ее перед штабным крыльцом — документы спешит получить — вправляет, значит, и обшучивает:
— Всю войну, дезертирка, внутрё уходила, врачи даже не могли дощупаться, а тут — пожалуйста! На победу поглядеть вылезла. «Полюбуйтесь на мине, тыловую крыцу!»
Другого одышка остановила. Хватает он ртом воздух, а сам междуделком новую поговорку придумывает: «У руся… тока одышка… а герману уж крышка».
Мешки стояли «под завязку», чемоданы ремнями обкручены: после обеда прощальный митинг, оркестр — и в эшелоны. Домой!
— А где сапоги! — спохватился вдруг Ефим. — Ребята, не видели моих сапог?
— На танцы отчалили, дядя Ефим!
— Фокстротик откаблучивают! — скалились младшие возраста.
— Под койкой все стояли… собирался завернуть… — шарился в пожитках Ефим. — Дневальный! Ты не выкидывал?