Учитель
Шрифт:
Вечера наши целиком принадлежали нам, и этот отдых замечательно восстанавливал силы для будничных трудов. Мы часто проводили вечера за разговорами, и моя швейцарка — к тому времени совсем привыкшая к своему учителю и любившая так сильно, что больше уже меня не боялась, — оказывала мне доверие столь безграничное, что, разговаривая с ней, я словно общался напрямик с ее душой. В эти часы, счастливая, как весенняя птичка, она раскрывала передо мною все, что было оригинального, полного жизни и света в ее богатой натуре.
Ей нравилось также шутить со мною и всячески поддразнивать; она частенько подтрунивала над тем, что называла моими «bizarreries anglaises», [163]
163
Английскими причудами (фр.).
164
Капризами островитянина (фр.).
Тогда, в виде наказания, я заставлял ее взять книгу и часок почитать мне что-нибудь по-английски. Так, я время от времени назначал ей Вордсворта, и, надо заметить, Вордсворт быстро ее остепенял; Фрэнсис испытывала немалое затруднение в постижении его глубокого, ясного и светлого ума, язык его также не был для нее легок, и потому ей приходилось обращаться ко мне за объяснениями, задавать всевозможные вопросы, быть послушной ученицей и признавать меня своим наставником и господином.
Интуиция ее легко проникала в творения авторов, более страстных, наделенных ярчайшим воображением; ее всегда захватывал Байрон, она любила Скотта — но Вордсворт повергал ее в недоумение, Фрэнсис лишь изумлялась ему и не решалась высказать свое впечатление от его поэзии.
Однако, что бы Фрэнсис ни делала — читала ли мне или беседовала со мною, дразнила меня по-французски или молила о пощаде по-английски, остроумно меня высмеивала или почтительно о чем-либо расспрашивала, увлеченно что-нибудь рассказывала или внимала моим словам, улыбалась мне ласково или же насмешливо, — ровно в девять меня оставляли в одиночестве. Фрэнсис высвобождалась из моих объятий, брала в руки лампу и уходила на верхний этаж; иногда я отправлялся вслед за ней.
Первым делом Фрэнсис открывала дверь дортуара и бесшумно скользила меж двумя длинными рядами белых постелей, оглядывая каждого спящего; если какая-нибудь из воспитанниц не могла заснуть от накатившей тоски по дому, Фрэнсис говорила с ней и утешала; потом она ненадолго останавливалась у дверей, чтобы еще раз убедиться, что все тихо и безмятежно, заправляла ночник, до утра мягко освещавший помещение, затем неслышно выходила в коридор и закрывала дверь.
Проделав все это, Фрэнсис возвращалась в наши апартаменты и уходила в дальнюю комнатку; там тоже стояла кроватка — всего одна и очень маленькая.
Как-то раз я прошел туда следом за Фрэнсис и понаблюдал за ней.
Лицо Фрэнсис вмиг преобразилось, едва она оказалась возле крохотного ложа: строгое выражение лица сделалось благоговейным; с лампой в одной руке и другой приглушая свет, Фрэнсис склонилась над спящим ребенком.
Сон его казался чист и светел, ни слезинка не увлажняла его темных ресниц, на круглых щечках не горел жаркий румянец, никакое мрачное видение не искажало милых, многообещающих черт.
Фрэнсис
Она нагнулась к ребенку, коснулась его лобика нежнейшим поцелуем, на мгновение накрыла ладонью его крохотные ручки и удалилась.
Я вернулся в гостиную, опередив Фрэнсис. Войдя через пару минут, она поставила на стол уже погашенную лампу и произнесла:
— Виктор сладко спит и улыбается во сне. У него ваша улыбка, Monsieur.
Упомянутый Виктор, как вы догадались, был наш ребенок, родившийся на третий год супружества; нарекли его так в честь г-на Ванденгутена, доброго и горячо любимого друга нашей семьи.
Фрэнсис была для меня хорошей и преданной женой, я же был для нее хорошим, заботливым и верным мужем.
Что бы с ней сталось, выйди она за человека грубого, ревнивого, безответственного, за распутника, мота, пьяницу или тирана? Как-то раз я задал ей этот вопрос. Поразмыслив немного, Фрэнсис ответила:
— Какое-то время я пыталась бы сносить зло или устранять его; но, осознав однажды, что оно и невыносимо, и неискоренимо, я бы решительно покинула своего мучителя.
— А если б законом или силой тебя принудили вернуться?
— Что?! К пьянице, распутнику, к себялюбивому расточителю, к ревнивому глупцу?
— Да.
— Я бы снова ушла. Сначала я, конечно, выяснила бы, нельзя ли избавиться от его порока и моего несчастья, и если нет — ушла бы снова.
— А если б снова тебя заставили вернуться и терпеть его выходки?
— Не знаю, — быстро ответила она. — Почему вы об этом спрашиваете, Monsieur?
Я пожелал все-таки услышать ответ, ибо заметил в глазах Фрэнсис огонек воодушевления.
— Monsieur, если женщина по природе своей не приемлет характер мужчины, с которым она связана супружескими узами, брак неминуемо превращается в рабство. Против рабства восстают само естество и разум. И пусть борьба будет стоить многих мук — на муки эти надо отважиться; пускай единственный путь к свободе проляжет через ворота смерти — ворота эти надо пройти, ибо без свободы жить немыслимо. Так что, Monsieur, я боролась бы до последних сил и потом, когда силы б мои иссякли, я уверовала бы в последнее прибежище. Смерть, несомненно, защитила б меня и от скверных законов, и от их последствий.
— Значит, самоубийство, Фрэнсис?
— Нет, Monsieur. У меня достало бы мужества пережить все уготованные мне страдания и до конца бороться за справедливость и свободу.
— Ну а, предположим, тебе выпала бы участь старой девы — что тогда? Как бы тебе понравилось это безбрачие?
— Не очень, разумеется. Жизнь старой девы скучна и бессодержательна, душа ее томится от этой неестественности и пустоты. Если б я осталась старой девой, я всю жизнь потратила б на то, чтобы заполнить пустоту и тем самым утишить боль. Возможно, мне бы это не удалось и я умерла бы усталой и разочарованной, презираемой и ничтожной, как многие одинокие женщины. Однако я не старая дева, — добавила она, — впрочем, непременно бы ею стала, если б не мой учитель. Я не устроила бы ни одного мужчину, кроме Учителя Кримсворта. Ни один джентльмен — француз, англичанин или бельгиец — не посчитал бы меня достаточно добронравной и красивой, да сомневаюсь, что и я была бы неравнодушна к расположению других мужчин, если б его и обнаружила. Уже восемь лет, как я являюсь супругой Учителя Кримсворта, — и по-прежнему он видится мне благородным, красивым… — Тут голос ее оборвался, на глаза внезапно навернулись слезы.