Удар милосердия
Шрифт:
Но не может он менять свои лица… штукатурить свои маски…до бесконечности!
Словно в ответ на эти мысли рядом с доктором Поссаром появился еще один человек. Он стоял на коленях, сутулясь, свесив белобрысую клочковатую голову. И человек тот был внутри пустой . Вернее, почти. Тьма выела в нем огромные промоины, подобно подземной реке, но что-то в нем еще тлело, еще хранило остаток жизненной силы.
Поссар положил ладонь ему на голову – как верному старому псу, а другую руку протянул навстречу Джареду. И тьма спустилась и ринулась на Джареда, ломая преграду светового колодца. Повеяло холодом вселенской Пустоты, холодом, цепенящем душу. Джаред еще сопротивлялся, но у противника оказалось куда больше сил, чем он подозревал. Он черпал их,
Но его подхватили. И чья-то рука держала его руку. Джаред, озираясь, пытался понять, что случилось.
Она выступила из тьмы, и тьма не причиняла ей вреда. Он различил темные волосы и темные глаза. На миг ему показалось, что это Бессейра. Но он ошибся.
– Привет, брат – сновидец!
– Малка… Фатима… Карен?
– Будем считать, что хоть одно имя настоящее, – усмехнулась она.
Ее рука цепко сжимала его предплечье, рука невероятно сильная для такой маленькой и худой женщины. Потом женщина из сна отпустила Джареда и встала рядом. И он знал, что больше не упадет.
– Но ты тьму или за свет?
– Глупости это – за тьму, за свет… Тьма и свет вовсе не враждуют. Все зависит от того, как мы их понимаем
Она вытащила из-за ворота свой оберег на ремешке – «руку Фатимы». Глаз на бронзовой ладони, выведенный белой эмалью, дрогнул и раскрылся, наливаясь живым блеском. И вперился в тех, кто стоял напротив Джареда и женщины.
– Кто ходит через Пустоту, не должен ничего забывать. – На сей раз она обращалась не к Джареду. – Он должен помнить все зло, которое ему причинили, и все зло, которое причинил он. Так же, как я.
Он навсегда велел забыть себе, как это было. И где… где-то за пределами одной империи, и в пределах другой, в каком-то княжестве между Богемией и Австрией. Впрочем, это не имело значения. Такие господа встречались в любой из стран, где он побывал – до непристойности, пышущие здоровьем и силой, громогласные, хохочущие до колик над собственными шутками. Они не умеют удержать в голове больше одной мысли сразу, да и та, если случайно забредет в могучую черепную коробку – дурная мысль. Зато они пыжатся от гордости, возводя свои корни к небывалым королям и императорам, и каждый, кто не может насчитать в своей родословной десятка благородных предков, ниже в их глазах самого шелудивого пса в их конюшнях.
И тот барон, травивший с утра дичь в своих лесах, и утомившийся благородной забавой, вломился в придорожную корчму, где становился странствующий ученый. Он и не собирался задирать эту пьяную и буйную ораву. И поначалу они не обращали на него внимания, а орали и грозились разнести этот притон – барон, его стремянные, псари и доезжачие, похожие на него, как будто их одна мать родила. Они опрокидывали в глотки жбаны с пивом и молотили по столам пудовыми кулачищами, и еврей-корчмарь униженно приседал при каждом ударе. Там была еще женщина, которая не приходилась барону женой, но вела себя так, как будто все его владения принадлежали ей. Она была такой же здоровой и сильной, как мужчины, и так же несло от нее потом и разгоряченной плотью, и эта плоть распирала платье из узорного бархата, заляпанного грязью и кровью. Она тоже травила кабанов и оленей, и не хуже мужчин могла достать до сердца копьем или кинжалом.
Она, эта женщина, все и начала. А может, так потом примерещилось воспаленному сознанию: что она захотела позлить любовника, уделявшего больше внимания жбану с пивом, чем ее прелестям, или ее в самом деле привлек молодой человек за столом в углу, – но она стала метать в его сторону зазывные взгляды. Тут бы ему встать и уйти, и скрыться незаметно, но нет – не счел кривлянье вздорной бабы тому достаточной причиной. И опомнился только, когда потные лапы баронских людей ухватили его за шкирку и потащили к господскому столу. И голос барона на чудовищном варварском наречии, которое он с трудом понимал, пролаял что-то о кислой поповской роже, от чьего вида даже доброе пиво выдыхается, и не будь он господином в своих владениях, если эту рожу не поправит. И егеря приложили его лицом о столешницу, и еще раз, и еще. А потом выпустили, и он мешком упал на заляпанный пол, и барон подставил ему под нос свой грязный сапог. Но он поднялся (а корчмарь шептал: «Ну поцелуй ты ему сапог, ну что тебе стоит…») и сказал, что барон может делать в своих владениях что угодно, может даже убить его, но за убийство клирика не то что баронам – королям приходилось расплачиваться. Он и впрямь был готов был к тому, что его убьют, здесь это происходило часто, в основном – без причины, с упорной зверской изобретательной жестокостью, и он проходил мимо деревьев, увешанных трупами, как желудями. Однако барон расхохотался. Он был настроен развлекаться, а не убивать, убил он всяких тварей сегодня достаточно, а теперь можно было и пошутить. О нет, сказал барон, он чтит святую церковь и ее служителей, и сам епископ зачастую приезжает сюда поохотиться – так что убивать жалкого клирика он не будет, и даже бить его не будет, будь он проклят, если клирика здесь ударят, его ждут другие развлечения. И его поволокли прочь из корчмы, дальше в глубину леса, и бросив на какой-то поляне, стали срывать с него одежду. И баронская шлюха, глядя на это, хохотала с привизгом. Представив, что сейчас будет, он взвыл, вгрызаясь зубами в руки насильников. Он был готов выдержать пытки, казнь, но только не это, только не это!
Однако ему предстояло нечто другое. Насиловать барон его не собирался, он даже не знал, что такое возможно. В монастырских школах барон не обучался, про содомский грех не слыхивал, а воображение его работала в строго отведенных пределах. Клирику повезло, сказал он, повстречаться с таким благородным и великодушным человеком, как владетель этих мест. Не бить, не убивать, всего-то связать и сунуть голой задницей в муравейник. Доживет он до утра – значит повезло, на ноги поставим и наградим. А ежели муравьи все потроха ему выжрут – судьба его такая.
В ту ночь он понял, что самое страшное в пытке – не боль. Самое страшное – это беспомощность и унижение. Именно они уводят за грань, отведенную человеческому терпению. Понял – неверное слово. Он это пережил. И впервые увидел то, что впоследствии назвал ПУСТОТОЙ. Но тогда он этого не сознавал. Он просто лишался чувств, А возвращаясь, облепленный муравьями, отравленный ядом, бродившим по всем закоулкам тела, он клялся, что отомстит, непременно отомстит своим мучителям, сторицею воздаст за каждый миг страданий. Каждый миг в мире кто-нибудь страдает, и никогда не смолкают подобные клятвы, а исполняются единожды среди сотен тысяч. Не сбываются даже те проклятия, которые обрывает смерть.
Он тоже мог бы умереть. Не от яда, так от холода – была осень, и ночи стояли холодные. Утром баронские егеря не пришли за ним – не по злобе, не по склонности к мучительству, упаси Господи! Они просто забыли о нем. Его выволок из леса и выходил корчмарь. И он возненавидел корчмаря за это.
С тех пор начались приступы, провалы во тьму и странные озарения. Дар, проснувшийся в нем в ночь боли и унижения, проявлял себя, а он считал это безумием. Годы спустя, после Кракова, он снова вернулся в эти края. Он еще не применял свой Дар на практике, но уже знал, что может использовать его, дабы отомстить.
Оказалось, что по этим местам прогулялась чума. И все они умерли – и барон-шутник, и его любовница, приходившаяся, кстати, ему племянницей, и даже корчмарь.
Он принял это, как знак судьбы. Для его ненависти слишком мало было одного этого барона. Он ненавидел их всех, бряцающих оружием, упивающихся телесной силой, тупых и кичливых. Их шлюх и приспешников – тоже, но высокородных господ – больше всего. И убийства было слишком мало для его мести. Убийство – для шлюх. А высокородным господам придется изведать, кто истинный хозяин над их жизнью и смертью.