Удар милосердия
Шрифт:
– «Не та ли это чаша, из которой пьет господин мой? И он гадает на ней».
– Их этой чаши не пьют, – Лабрайд шутку не поддержал, хотя, несомненно, узнал цитату. – А насчет гадания – это не по моей части. – Против чаши на столе он выложил бронзовое зеркало, показавшееся Джареду очень старым. – Год назад, в первое посещение Тримейна, ты показал мне черные камни, которые служат подспорьем для твоего Дара. А это – мои черные камни.
За все время, что они были знакомы, о каких бы важных вещах ни шел разговор, Джареду всегда слышался в словах Лабрайда оттенок насмешки. Не пренебрежительной,
– Ты легко входишь в чужие сны. Но если человек не спит? Я могу коснуться мыслей другого, даже на очень большом расстоянии, но лишь если этот человек сам готов меня услышать. Вдвоем мы сможем достигнуть чаемого, вне зависимости от сна или бодрствования. Но ты не увидишь меня и не услышишь. Я знаю… слышал о подобных попытках. Мое присутствие будет ошущаться в том, что я доставлю тебя и верну назад. Однако есть вероятность, что я не успею. Тебе известно, что там время течет по иному, мгновение может растянуться на века, и наоборот…
– Довольно. Ты предупредил. Пусть будет, что будет.
К тому времени в комнате сгустился сумрак, но ничего мистического в этом не было. Ставни заперты снаружи, вечереет, и свечи не горят. Лабрайд и не торопился зажигать их. Он снял с полки кувшин и плеснул оттуда в чашу.
– Что это?
– Вода. Всего лишь вода.
Зеркало он поднял и закрепил на подставке. И только после этого запалил свечи.
Но, кажется, так и в самом деле гадают – женщины, подумал Джаред, в Эрде, во всяком случае. Зимой, на Севере, долгими морозными ночами в корчмах и деревенских домах, он наслышался рассказов об этом.
– Ты не должен смотреть в зеркало, – услышал он голос Лабрайда. – Смотри в воду!
Золотые блики бежали по поверхности воды. И Джареду показалось, что по серебру проступило черный орнамент или письмена. А может, они все время там были, а он не заметил.
И зеркало, отраженное в воде… и вода отражается в зеркале…но туда глядеть нельзя, нужно глядеть в чашу…где открылся бездонный колодец…колодец света.
И Джаред провалился туда. Свет, отраженный в серебре, волной объял его с головы до ног. Он простирался везде, заполняя все стороны света. Но это была иллюзия. Колодец света оказался лишь узким лучом, пронизающим знакомую по прежним видениям темную пустоту. И стоит отклониться от света, она тебя поглотит…
Он был один в бесконечной тьме. Лабрайд остался там у краев колодца. А потом свет уперся в лицо другого человека.
Джаред уже видел его прежде. Там, в деревенском доме под знаменем с имперской розой. И после, искаженным мучительной болью, с распяленным в крике ртом. Сейчас это лицо снова казалось строгим и гармоничным, каким редко бывает лицо живого человека, мужчины. Это участь портретов и статуй. Однако это был, несомненно, живой человек. Он заметно постарел, в сравнении с тем, каким остался в снах Дагмар. И в глазах его отразилось…не страх, и не ненависть.
Безмерное удивление.
– Кто ты? – спросил он.
Выходит, в прошлый раз ему не дано было увидеть Джареда?
Он не всесилен и не всеведущ. Следует об этом помнить.
– Тот, кто тебя одолеет.
– Ты?
Лозоик Поссар рассмеялся. И смех его был невесел. Померещилось даже, что смеется он над собою. Вернее всего, так оно и было. Но недолго. Слишком презрителен был его взгляд, и в изломе рта читалось отвращение. Брезгливость. Более Поссар ничего не говорил. Он посмотрел на Джареда из-под приспущенных век, и Джаред увидел себя его глазами. Хуже – он увидел в себе то же, что и доктор Поссар. То, о чем давно забыл.
Вонючую лачугу кожевника в Богом забытом краю. Копошащихся в грязи ее обитателей, их осклизлые лохмотья, паршу и коросту, слезящиеся от жадности глаза, ибо они готовы были перервать друг другу глотки за корку мякинного хлеба. Его семья. Которая бросила его, и которую бросил он. Ибо никогда впоследствии не сделал ничего, чтобы разыскать своих родных, или хотя бы разузнать об их судьбе.
И все его дальнейшая жизнь была тем же копошением в грязи. Когда он, вместо того, чтобы раздуть заложенную в нем слабую искру в священное пламя, сбежал из монастыря, и валялся со шлюхами в пьяной блевотине. И потом, когда вымаливал крохи знаний у жалких обрезанцев, шатался с последним отребьем, и трусливо бежал от любой опасности.
Таков он был. Но воображал себя мудрым и сильным, перешагнувшим через собственную ничтожность и грошовую девку, что привыкла раздвигать ноги перед любым, кто поманит, рядил в одежды царские, и блуд в загаженном клоповнике равнял с подвигом самоотвержения…
Врешь, сволочь. Все было так – и не так. Да, совершал я ошибки, и глупости совершал, и подлости, но никогда насчет этого не обманывался. И семья моя – несчастная, бедная, голодная, но не мерзкая. И женщины, с которыми я был, не являли пример добродетели, но ни одной из них я никогда не обидел. И на моих руках нет крови. Ах, на твоих тоже нет? Так ты хуже, чем убийца. Ты посылал убивать – и убивать тех, кто слаб и беззащитен. А если жертва могла сопротивляться, твои убогие выкормыши тут же терпели крах. А насчет всего прочего – не тебе судить. Ничего у тебя нет, кроме пустоты и смерти. А у меня есть и друзья, и любовь. И еще у меня были хорошие учителя, у которых был отменный вкус, и они никогда не позволили бы употреблять такие выражения, как «священный огонь», «жалкие обрезанцы» и прочие ублюдочные словеса, которые ты стараешься впихнуть мне в голову!
Все это Джаред не сказал, а лишь подумал. Но Поссар услышал его. Мраморное лицо точно трещинами пошло, посерело, осунулось. Уж, наверное, не обвинение в убийствах задело его, но что же? То, что избегал сильных противников, отыгрывался на женщинах? Или насмешка над стилем? Все равно, есть у этого человека слабости. Прав был Лабрайд. А если он смог проникнуть в мысли этого человека, неважно, спит он или бодрствует, сам или с помощью Лабрайда, то сумеет вытащить на свет и его слабости. И ударить.
Пусть трещины, что пригрезились на лице, станут подлинными, пусть осыплется эта оболочка, как старая штукатурка. И пусть выползет наружу то, что за оболочкой скрывается.
Джаред подумал так – и снова испугался того, чего способен желать. А Лозоик Поссар прижал обе ладони к лицу, словно в отчаянии. Когда же отвел их, не было на его лице ни трещин, ни обычных морщин. Оно было гладким и даже как будто стало моложе. Всякий намек на человеческие чувства, слабости, переживания – исчез. На лице наросла маска, в точности повторяющая его черты. Да и было ли то, прежнее лицо настоящим?