Ударивший в колокол. Повесть об Александре Герцене
Шрифт:
В конце 1856 года, то есть примерно около года после приезда Огаревых в Лондон, Наташа писала своей сестре в Россию:
«Я полюбила его всеми силами измученной души — он видел и молчал, — наконец все было высказано».
Эти дни можно считать окончательным сближением Наташи и Герцена. Ей было в ту пору двадцать семь лет, ему — сорок четыре. В тот момент обе Натальи — та, что умерла несколько лет назад, и эта, живая, рядом, любимица той, первой, слились для Герцена в один образ…
Уже через два месяца после приезда Огаревых Герцен пишет Наташе по случаю дня ее рождения 12 июня 1856 года:
«Друг
Образ той Натали как бы сиял над ними обоими. Не только в память Герцена он был врублен навечно, но и другая Натали — Тучкова-Огарева — относилась к нему с каким-то религиозным благоговением. Она пишет Герцену: «В дни, когда я много думаю о Натали или перечитываю ее письма, я становлюсь добрее, кротче, я лучше понимаю, чего она хотела от меня, дай же руку и надейся, как я теперь, что с этого дня я, хоть изломаю себя, но переменю то, что и тебе, и мне, и Огареву, и ей антипатично, не улыбайся, мне так нужно было тебе сказать, не только сказать, написать это».
Почти безумная мечта Герцена обрести, воскресить, увидеть в этой Натали ту Натали не осуществилась…
Оскорбленное самолюбие, пожалуй, даже яростно прорывается в дневнике Тучковой-Огаревой (конец июля 1857 года):
«Счастья настоящего, прочного нет… мы обоюдно отравляем жизнь друг другу совершенно бессознательно…»
После некоторого колебания она приписала:
«В особенности он».
Она знала минуты отрезвления, даже раскаяния. Ей становилось жаль и себя, и Герцена. Она давала некий обет смирения:
«Больше никаких требований, никаких оскорблений, буду тебя любить, как умею… Воротись же с спокойной и ясной душой…»
Огарев, который давно уже относился к Тучковой-Огаревой как к другу, советует Герцену:
«Попробуй не употреблять иронии ниже в шутку, будь осторожен до учтивости…»
Это, в сущности, совет Герцену перестать быть Герценом. Для чего же?
«Может, это, — продолжает Огарев (он-то хорошо знал свою жену, — пожалуй, уже время сказать бывшую жену), — давши дней покоя, — наведет на настоящую дорогу, — и из внешнего мира вырастет внутренний союз».
Немного пройдет времени, и в апреле 1858 года Огарев откроет в письме к Герцену, что он полюбил одну англичанку и она отвечает ему взаимностью. Это — Мери Сетерленд. Несмотря на то, что их брак был гражданским, он был крепким и продолжался до конца жизни Огарева.
«Колокол» — рождение
Наши враги должны знать, что есть независимые люди, которые ни за что не поступятся свободной речью, пока топор не прошел между их головой и туловищем, пока веревка им не стянула шею.
Рабье молчание было нарушено.
Даже немножко смешно было впоследствии вспоминать, что словечко «проектец», которым Огарев обмолвился в разговоре с Герценом, превратилось со временем в знаменитый орган свободного русского слова — силы невиданной дотоле.
Да, это так: идея создания «Колокола» была выношена и подсказала Огаревым.
Услышав этот «проектец», Герцен поначалу удивился:
— Вместо «Полярной звезды»?
— Не вместо, а наряду. «Полярная звезда» хороша и полезна в своем роде. Но это сборник, альманах.
— А знаешь ли ты, — вскричал Герцен уже в некоторой запальчивости, — что тираж «Полярной звезды» приближается к полутора тысячам! Успех ее несомненен: первые книги мы выпустили повторным изданием.
— Я не отрицаю значения «Полярной звезды», — сказал Огарев мягко. — Она всем хороша, начиная с обложки, где изображены пять наших мучеников-декабристов, и кончая эпиграфом из Пушкина: «Да здравствует разум!» И действительно, «Полярная звезда», может быть, более плод аналитического разума, чем эстетического чувства. И все же есть на ней некий налет академизма. Литературный материал ее нередко далек от современного состояния русской литературы.
— Не преуменьшаешь ли ты политическое значение «Полярной звезды»?
— Нет, но…
Но Герцен не дал ему договорить. Он продолжал, горячась. Он, видно, был всерьез задет замечанием Огарева.
— Неужели, Ник, от тебя ускользнуло кровное единство нашей «Полярной звезды» с той, которую издавали Рылеев и Бестужев, чьи черты ныне оттиснуты на обложке нашего альманаха?
— Ты плохо понял меня, Герцен…
— В конце концов, — уже кричал Герцен, — изящная словесность занимает не такое уж большое место в «Полярной звезде». Да и произведения-то эти каковы: потаенные стихи Пушкина, Одоевского, Кюхельбекера…
— Лермонтова, — вставил Огарев и, перехватив нить разговора, продолжал: — За одно только публикование в «Полярной звезде» огненного письма Белинского к Гоголю низкий тебе поклон, Герцен. Но я о другом…
— Ты, вероятно, относишь, — не слушая его, говорил Герцен, — и мою статью «Еще раз Базаров» к жанру литературной критики. Но ведь это статья политическая не менее, чем «Философическое письмо» Чаадаева и статья Лунина «Взгляд на тайное общество в России», напечатанные мною в «Полярной звезде». А что касается изящной словесности, то мало ли там художественного материала, в том числе и твоих, Ник, стихов? Да, я льщу себя мыслью, что и в «Былом и думах» есть весомый додаток художественного.
— Ты знаешь, Александр, как я высоко ценю твои записки. Но где голоса внутрироссийских литераторов?
— Ты, Ник, говоришь так, — сказал Герцен, досадливо махнув рукой, — словно редакция «Полярной звезды» находится в Питере на Невском проспекте. Конечно, нам из нашей чужи нелегко следить за русской литературной современностью. Мало ли, какие фиоритуры выпевает шутник по имени жизнь! Но положа руку на сердце, можешь ли ты сказать, Ник, что сейчас в современной русской литературе есть таланты, равные трем ее вершинам — Пушкину, Лермонтову, Гоголю? Не думаю, что мы проморгали появление хоть сколько-нибудь крупного дарования. Где оно? И не потому его еще нет, что Россия оскудела талантами, а потому, что в сегодняшней России литература поет с замком на губах.