Ударивший в колокол
Шрифт:
Но вот в руках у Герцена только что присланные из России «Московские ведомости» с текстом царского «Манифеста».
— Ты морщишься? — спросил Огарев, заметив гримасу, пробежавшую по лицу Герцена.
— Да нет, манифест недурен. Но слог ужасен, словно его писали не пером, а паникадилами. Бьюсь об заклад, что писал церковник, не иначе как сам Филарет. Попа и в рогоже узнаешь.
Однако все церковнославянские высокопарности, действительно вышедшие из-под пера московского митрополита Филарета, равно далекие как от языка литературного, так и от живой народной речи, Герцен прощал «Манифесту» ради его основного смысла — воли для крестьян.
И немедленно тиснул в «Колокол» заметку: «Манифест». Но даже эта заметка, полная радостных надежд и одобрительных
Надо сказать, что Герцен был вовсе не единственным революционером, которому образ Александра II особенно на мрачном фоне его покойного батюшки Николая I показался поначалу привлекательным. Что уж говорить о Герцене в его чужи, если такой яростный революционер в самой России, как Серно-Соловьевич, представил на одобрение царю свою записку об освобождении крестьян собирался ему же послать свой проект конституции. Этого романтического увлечения фигурой царя-освободителя не избежал и старый заговорщик Бакунин, писавший: «Редко царскому дому выпадала на долю такая величавая, такая благородная роль…»
Правда, Чернышевский в своих письмах к Герцену пытался разрушить его иллюзии о добрых намерениях царя: «Не убаюкивайтесь надеждами и не вводите в заблуждение других, помните, что сотни лет губит Русь вера в добрые намерения царя».
Так-то оно так. Но ведь и сам Чернышевский на какой-то миг поддался этим иллюзиям, когда в своих «Письмах без адреса» обращался к Александру II по поводу предполагаемой конституции.
Конечно, письма Герцена к царю и сейчас вызывают чувство протеста и воспринимаются как заблуждение, пусть временное, его мощного духа, как измена, пусть невольная, его благородным убеждениям, и о них писал Ленин, что их «нельзя теперь читать без отвращения». Впоследствии, разочаровавшись в личности царя, поняв, что, освобождая крестьян, он действовал по принципу «отдай палец, чтобы не отхватили руку», Герцен утверждал, что, обращаясь к царю, он, в сущности, обращался не к нему. Он приводил в доказательство письмо итальянского революционера Маццини к папе римскому Пию IX. Действительно, Маццини, неизменный объект восхищения Герцена, официально-то обращался к папе, но, в сущности, ко всей прогрессивной и революционной Италии. Папа не ответил, но по истинному адресу письмо дошло, и демократическая Италия ответила Маццини делом, то есть взрывом революционного движения за объединение страны. Аналогия эта, бесспорно натянутая, не пригодилась Герцену, ибо в России обращение к царю со стороны левой общественности производило эффект, равный ударам в подушку.
Веселье было в разгаре, и Герцен уже тянул руку к бокалу с вином, чтобы произнести свою речь, как в зал торопливо вошел запыхавшийся и, видимо, очень спешивший Станислав Тхоржевский.
— Наконец-то! — крикнул ему Герцен. — Только вас и ждем, чтобы провозгласить тост.
Тхоржевский почти бегом приблизился к нему:
— Александр Иванович! Несчастье! Царь расстрелял поляков!..
Он протянул Герцену фотоснимки, изображавшие ужасающие сцены расстрела участников мирной демонстрации в Варшаве. Стреляли даже по коленопреклоненным в молитве, по женщинам, детям…
Герцен стал медленно опускаться. Он упал бы, если бы кто-то не подставил под него стул. Обычно красноватое лицо его сделалось сейчас белым, как скатерть на столе. Все смотрели на него с беспокойством, некоторые со страхом.
— Господа… — наконец проговорил он с трудом и замолчал.
Он снова заговорил, но так тихо, что все придвинулись к нему, окружили почти вплотную.
— Господа… Кровь пролилась в Варшаве, славянская кровь, и льют ее братья-славяне… Праздник наш омрачен. Все убито варшавской кровью…
Он повел глазами вокруг себя, на гостей, на стол, щедро уставленный едой, и пробормотал:
— Это похоже на поминки…
Он внезапно поднял бокал и привстал. Многие вздрогнули.
Он сказал окрепшим голосом:
— За полную безусловную независимость Польши, за ее освобождение от России и от Германии и за братское соединение русских с поляками!..
Если март этого года был месяцем счастливых упований, то апрель стал месяцем рушащихся надежд. Злобой дня во всем цивилизованном мире была совершающаяся в России реформа. Естественно, глаза политических деятелей в Европе были устремлены на Герцена — признанный центр русской политической мысли в изгнании: что он думает об этих переменах в России? Действительно ли это бескровная революция сверху или обманный ход со стороны царской власти?
Вскоре истинное мнение Герцена стало известно. Прудон писал ему из Парижа в Лондон:
«Вы так же мало доверяете либерализму вашего царя, как я — либерализму моего императора».
Другой корреспондент Герцена, знаменитый Гарибальди, получил от него такую характеристику царя:
«…В нем слишком много прусского, австрийского и, сверх того, монгольского. Холодно рассчитанный капкан, расставленный Польше с бездушным восточным лукавством, в котором характер кошки берет верх над тигром, ставят его вне вопроса…»
Скорбь и негодование Герцена по поводу расстрела поляков излились на страницах «Колокола» в статье «Mater dolorosa» [55] . Сколько трагической и беспощадной иронии в его обращении к царю: «Таких ужасов вы не найдете в балладах Жуковского», — язвительное напоминание о том, что воспитателем царя в юности был поэт Жуковский, пестовавший его в слащаво-сентиментальном духе.
— Снимите вашу корону, — восклицает разгневанный Герцен, — и ступайте в монастырь на покаяние… Вам достаточно было сорока дней, чтоб из освободителя крестьян сделаться простым убийцей, убийцей из-за угла!
55
«Скорбящая мать» (лат.).
Может ли народ доверять свободе, полученной из рук, обагренных кровью? Другими словами, является ли царская реформа подлинным раскрепощением русского крестьянства?
Вот вопрос, который мучительно задавал себе Герцен и на который жадно искал ответа в сведениях, приходивших из России. И к нему другой: а каково должно быть это освобождение от рабства?
Вопрос глубокий. И еще больше углубился он после свидания Герцена с Чернышевским еще накануне реформы.
Конечно, Чернышевский был особенный посетитель. А рядовых, случайных, любопытствующих было столько, что Герцен вынужден был как-то отгородиться от этого половодья герценолюбов, — когда же работать? Он назначил приемные дни дважды в неделю — по средам и воскресеньям с трех часов дня.
Кто были эти посетители? Редкий из русских студентов, командированных на учебу в Германию, отказывал себе в удовольствии украдкой смотаться на парочку дней в Лондон для лицезрения Герцена и поклонения ему. Но не всегда только для этого. Это был иногда и способ передачи Герцену рукописей из России. Тем же способом пользовался и путешествующий по Европе русский люд. Так обеспечивался приток материалов в «Колокол» и в сборники «Голоса из России».
Иные студенты на пороге герценовского дома сталкивались со своими профессорами, некоторые пугливо отводили глаза, в страхе оглядывались, — так сильна была вера во всемогущество и всеведение русской тайной полиции. Профессор Павлов Платон Васильевич, например, в которого его наука, история, не вселила бесстрашия, до того трепетал в доме Герцена, что производил впечатление страдающего манией преследования. Иное дело профессор Пыпин или профессор Каченовский, все имена в тогдашней науке далеко не безвестные, — они были свободны от этой трусоватости российского обывателя.