Ударная сила
Шрифт:
Очнулась она и словно бы стершимся сознанием старалась понять, где она. Стены, кровати и меж ними тесно — топчаны, раскладушки; голова ее забинтована, кругом бело-серое, застиранное белье. Валя с трудом повернула будто чугунную, тяжелую и вместе звеняще-пустую голову и внезапно — взгляд во взгляд — натолкнулась на словно бы выцветшие глаза, зрачки еле различались, и, сразу признав ту, с узлом вдоль эшелона промчавшуюся бабу, почувствовала, как голову заломила боль.
— Ожила! Два дня в бреду, господи, — отдаленно услышала Валя голос бабы. — Все за эвон ту сумку держалась, как с червонцами, — не отдавала...
Боль в голове не утихала, и, боясь, что опять может впасть в беспамятство, и одновременно
— Что с мамой?.. С той беременной женщиной? Где мама?
— Беременная? Энта, что разрожалась? Мать, говоришь?
— Нет, нет... мать другая...
— Побили ту... Побили многих теми бомбами. И, сказывали, какую-то военную побили, а твоя, может, и жива... И мне ногу секануло...
Валя дернулась на подушке: «М-а-а!..» Ломотная, нестерпимая боль прорезала от головы до ног, перед глазами вновь беспорядочным вихрем заметались круги, и Валя рухнула в знакомую черную пропасть...
А дальше, за этими картинами, словно бы обрывалось время и возникала незримая черта, переступать которую она не хотела, — боялась. Война... Черта эта была ее внутренним пределом, запретом, своего рода табу, и силу этого запрета Валя со временем чувствовала все крепче. Но вместе с тем, чувствуя, как прочнее закрывалась, запечатывалась в душе та ее жизнь, связанная с войной, она сознавала: ей труднее и труднее становилось нести этот груз. И когда уже было совсем невмоготу, когда тяжесть накапливалась, давила, тогда приходило вот то страшное, перед которым, как ни крепилась, в конце концов пасовала, сдавалась. И тогда наступало облегчение. Но наступало на короткий час: после каждого срыва ощущение усталости брало жестче и тоскливее.
Вот и теперь, очнувшись за столом, она испуганно подумала, что грядет то ее состояние, его приближение она чувствовала. Но когда оно явится, она не знает, она еще будет бороться, она еще...
И, словно бы боясь обступивших сумерек, прихода вечера, она торопливо поднялась, включила полный свет; он вспыхнул в стеклянной люстре, откинул темень.
2
В разгар вечера, когда за длинным столом, накрытым белыми простынями, остались лишь рассеянные группки — большинство офицеров, их жены танцевали на свободном пространстве у клубной сцены, тут по очереди то включали проигрыватель, то на табуретку садился капитан Овчинников, растягивал на коленях «хохнеровский» с красными мехами аккордеон, — Фурашов поднялся, сказал Вале:
— Пойду пройдусь по городку.
Валя поняла его: «Мол, второй день майские праздники — и все ли там в порядке, за пределами клуба?» Она была в хорошем настроении, потому что за столом как-то сразу, с самого начала возникла веселая, живая атмосфера, много шутили и каламбурили. Алексей тоже был в добром настрое, в ударе, он раза три за все застолье вставал, говорил с подъемом, за столом стихали гул и разговоры, слушали его со вниманием, звонко аплодировали. Все же был один омрачающий момент, когда жена капитана Овчинникова провозгласила тост за то, чтобы «командиры, наши мужья, думая о сложной, новой технике, не забывали о своем тыле, о семьях». Женщины бурно поддержали ее. Чокнувшись с Фурашовым, Мореновым, Савиновым, чокнувшись с ней, Валей, — возбужденная, вся — пружина, — Овчинникова выпила рюмку до дна, крикнула:
— Вот за это — полную!
Валя отставила свою рюмку, ей показалось, что этого никто не заметил, но тотчас сбоку услышала:
— Валентина Ивановна, а что же вы?..
Валя тогда, теряясь, поспешно проронила: «Не пью» и почувствовала, как невольно покраснела.
Сейчас, забыв о том мелком инциденте, она была увлечена разговором
Вход в клуб со стороны казармы по случаю офицерского вечера закрыли, действовал лишь служебный вход, и Фурашов попал в него, обойдя сцену. Вчера, Первого мая, в честь праздника на сцене бушевала самодеятельность — солдатская и подшефников, — народу битком набито: не только солдаты, офицеры, но и жены, дети, Маринка и Катя Фурашовы тоже были на концерте. А теперь клуб освободили для офицерского вечера: простенькие деревянные кресла горой возвышались в дальнем углу зала, загромождали проходы у сцены.
Фурашов, оказавшись снаружи, спустился по невысокой, освещенной висячей лампой лесенке, вдохнул сырой воздух: уже несколько дней дул теплый, с дождем ветер. Теперь ветер утихал, но было сыро, свежо.
Городок освещен редкими фонарями, они поскрипывали на столбах. Фурашов прошел мимо штаба, завернул к проходной, потом к солдатской столовой — длинному низкому зданию с темными, неосвещенными окнами, — только на кухне горел свет, вероятно, там работал кухонный наряд. Обошел вокруг казарм, гаража — везде пустынно, безлюдно. Из второй казармы, самой дальней, — в ней тоже окна затемнены, — рвались усиленные динамиками звуки музыки, голоса, перемешанные звуки боя: для солдат, прямо в казарме, крутили подряд две картины. «Как раз до отбоя, а к отбою и офицерский вечер закончится», — подумал Фурашов.
Свежесть, прохлада ночи бодрили, подстегивали к энергичному шагу. Фурашов успокоенно думая о том, что Моренов — молодец, затеял этот офицерский вечер: чем бы занимались сейчас офицеры? Сидели бы по домикам, каждый замкнувшись в мирке своих семейных дел... А теперь все они, разнившиеся по возрасту, наклонностям, характеру, мало знающие друг друга, потому что съехались сюда не так давно, съехались отовсюду, сели за стол и как-то сразу — он это с радостью почувствовал — стали ближе, может, понятней друг другу. Сейчас было не только приятно сознавать и думать об этом, но и немного стыдно: ведь когда Моренов впервые сказал о вечере, Фурашов был резок с ним, даже заподозрил замполита в склонности зарабатывать дешевый авторитет... Что ж, вернешься в клуб, к столу, произнесешь за Моренова тост... Кстати, у тебя еще ни разу не было разговора с ним по душам. Ты его совсем не знаешь. В чем причина, что такого контакта не случилось? Кто виноват? Моренов? Ты сам? Но ты командир, тебе и начинать...
Уже в узком, плохо освещенном проходе Фурашов услышал, как аккордеон Овчинникова широко, мажорно разлил звуки, и они сразу поглотили говор и смех, до того долетавшие из-за фанерной переборки, Фурашов ступил в зал, откуда ушел полчаса назад, успел окинуть взглядом реденькое застолье — там было все, как и до его ухода, даже Валя с Мореновыми сидели на прежних местах. Зато справа, на половине для танцев, было тесно: подхваченные вальсом, кружились пары. Фурашов увидел, как у сцены качнулась Милосердова — высокая бронзовая прическа, бархатное вишневое платье, отороченное мехом на рукавах и по широкому овальному вырезу ворота, кожа молочной белизны, словно бы отшлифованная.
Она улыбалась застенчиво и открыто, и в ее взгляде была удивительная притягательная сила. Фурашов так же, как тогда, во время осмотра дома, забредя ненароком в квартиру Милосердовых, смутился, почувствовав эту силу, безотчетно задержал шаг. Она, все так же улыбаясь, кокетливо склонив голову, сказала грудным голосом:
— А я вас жду... Дамский вальс. Надеюсь, не откажете?
«Танцевать? Это уж совсем неожиданно. Как он будет выглядеть? И с Милосердовой... А Валя? Но... отказать?» Возможно, она почувствовала его секундное колебание — что-то дрогнуло в глазах, — улыбка, взгляд как-то потускнели. «А-а, черт! Не съест же...»