Удивительные истории о котах
Шрифт:
Но она, конечно, не вернулась. Он понял это еще утром, не просыпаясь, когда она легонько поцеловала его в щеку на прощание, чего не делала давно, очень давно. Они как-то незаметно перестали целоваться, хотя раньше он и повернуться не мог, не наткнувшись на ее смешливые, готовно сложенные в поцелуйный бутон губы, но тогда он морщился недовольно, считая телячье лизание недостойным мужчины, и она обижалась, сжималась, отходила ссутуленно, чуть бочком, как незаслуженно наказанный щенок. И теперь он не поверил едва заметному прикосновению, подумал, что спит, провалившись в их прежнее счастье, и чуть не заплакал от острой, почти старческой жалости к себе. И чуть не заплакал снова, когда спустя пару
Вечером она не пришла. Они с кошкой долго сидели одни на кухне, глядя в черное пустое окно и ни на что не надеясь. Потом кошка устала и, гибко вильнув черной спиной, ушла куда-то по своим неторопливым делам, а он уронил голову на старую липковатую клеенку и, слушая настойчивый телефонный звонок, все смотрел, смотрел в непрозрачное стекло, пока не понял, что умирает.
Она помолчала немного, словно собираясь с силами, и, слабо грея его ухо далеким неровным дыханием, наконец решительно объявила:
– Я больше не приду.
Он молчал, и тогда она нетерпеливо, слегка раздражаясь его непонятливостью, пояснила:
– Я больше не приду никогда.
– Я понял, – сказал он и замолчал снова, сознавая, что нужно спросить что-нибудь, потребовать каких-нибудь объяснений, устроить сцену, чтобы снять с ее маленьких плеч невозможную тяжесть предательства, иначе ей будет трудно, очень трудно, и она долгие месяцы, а может, и годы будет просыпаться ночами и негромко скулить от чужой, навеки оставленной боли, стараясь не разбудить мирно сопящего рядом человека, которого она решилась одарить всем светом своего негромкого существования. Он не хотел, чтобы ей было больно, но сил говорить не было, потому что приходилось бороться с грубым, плохо заточенным колом, который настырно вбивали ему за грудину.
Она недоуменно помолчала еще секунду-другую, вероятно советуясь глазами с другим мужчиной и не зная, как быть, а потом тихонько положила трубку.
Черная кошка
Честно говоря, я понятия не имею, как становятся богатыми женщинами. Месяц назад мне исполнилось тридцать лет, на безымянном пальце моей правой руки – обручальное кольцо из шести льдистых, породистым огнем горящих камешков, каждый из которых мог бы ненадолго спасти небольшую, но прогрессивную африканскую страну от голода и зловещего призрака социализма. Я объехала лучшую половину мира и могу с уверенностью сказать тем, кто собрался мне позавидовать, – больше я из Москвы ни на шаг. Если так хороша лучшая часть нашего бедного света, боюсь, худшая вдребезги разорвет мое нежное сердце.
Да, я то, что говорится, «удачно» вышла замуж. Мы с мужем вот уже пять лет любим друг друга с такой свирепой нежностью, с которой только очень одинокие люди умеют обожать абсолютно неодушевленные предметы – треснувшие фамильные чашки, засаленные галстуки и старых, жирных, невообразимо наглых кастрированных котов.
У нас прекрасная квартира в центре, необъятный загородный дом, постоянно меняющееся с четного на нечетное число машин, из которых я больше всего люблю блестящий, лакированный, как елочная игрушка, ярко-красный джип с надутой, как у рассерженного и балованного ребенка мордочкой. У мужа постоянно растущий годовой доход, который делает все мои поездки по магазинам смертельно скучными – трудно испытывать по-настоящему сердечное чувство к вещам, которые заведомо можешь себе позволить. Причем в неограниченном количестве.
Детей у нас нет и не планируются, зато имеется рыжий, веселый и по-хорошему упертый пес, который держит нас в черном теле и вполне обоснованно считает себя вожаком нашей маленькой дружной стаи.
И тем не менее у меня грустные глаза и старые родители, и не прошло еще десяти лет со дня, когда я стояла на площади Савеловского вокзала, сжимая в кармане пригоршню самых мелких и случайных денег, которые только смог найти в старых дырявых карманах давно не ношенной и пропахшей чужим шкафом одежды мой непутевый и нерасторопный ангел-хранитель.
Мне хватало набранной мелочи на хлеб. Вернее, на полбуханки хлеба. Или на четыре сигареты в россыпь. Или на дорогу до института, где – с восковым, чудовищным, слегка оскаленным лицом – лежал и ждал, когда же я приду попрощаться, мой профессор, три дня назад окончательно разбивший свое сердце. Или. Или. Или.
Я не была тогда женщиной. Тем более богатой женщиной. Я была воином. Маленьким человеком. И я сделала единственно правильный выбор. И вот уже почти десять лет честно стараюсь забыть, как стягивало мне висок стылое, но начинающее наглеть весеннее солнце, как я купила четыре дешевые осыпающиеся сигареты и пошла в институт пешком, наступая на хрустящие седые лужицы. Как опоздала на гражданскую панихиду и навзрыд, утираясь и пузырем пуская сопли, расплакалась, случайно сломав в кармане одну сигарету. Как попросила у сокурсника, немолодого, с обезьяньим, въедливым, морщинистым лицом, денег на хлеб, и как долго, часа два, акробатически отрабатывала этот хлеб в общежитской комнате – прямо на полу, на жидком бугристом матрасе, оставлявшем на груди, на лопатках и на коленях красные, почти кулачные отпечатки.
Все это в совокупности, и еще то, что, уходя жить к мужу, я выбросила на улицу – на ту же самую помойку, с которой когда-то подобрала, – свою черную, неласковую и облезлую кошку, – все это дает мне полное право утверждать, что я по-прежнему, оставаясь в твердом уме и ясной памяти, продолжаю наблюдать, мыслить и страдать от этого так же остро, как прежде – в те времена, когда я не была женщиной, но все еще оставалась человеком.
И если это не искупает моей вины, то, по крайней мере, позволяет считать себя услышанной.
Я была бессердечна и честолюбива, как змея, я хрустела чужими позвоночниками, я работала и пресмыкалась как раб, но все-таки нашла себе в Москве ПРИЛИЧНОЕ МЕСТО. Пусть мне платили гроши, пусть я спала с кем попало, была всегда голодна до блеска в глазах и так артистично оборвана, что наивные люди считали мои обноски проявлением яркой индивидуальности, но зато у меня появилось общественное положение. Кабинет. Кожаные кресла. Стол. И голосистые, как новорожденные младенцы, телефоны.
Я уехала из общаги, целых пять лет простодушно гревшей меня на своей увядшей от пьянства и нехитрых, деревенских пороков груди, трижды плюнув на порог своей комнаты и дав себе страшную, витиеватую клятву не видеть это угрюмое семиэтажное здание даже во сне. Я сняла квартиру, расплачиваясь с хозяином то случайной зарплатой, то, зажмурившись до кроваво-зеленых вспышек под веками, собственным бледным, угловатым, но одуряюще молодым телом.
Я упрямо не считала себя женщиной и не делала на это никаких ставок – только ум, только образование, только лед и яд, только чудовищный напор, который – я знала – рано или поздно позволит мне вынырнуть на поверхность этого взбаламученного дерьма. Женщины были мусором, они были заведомо вне игры и с их мнением не считались даже изгои большого и настоящего мужского мира. Я хотела стать в этом мире пусть маленькой, но серьезной величиной.