Угловой дом
Шрифт:
Не назвался
Пер. Ч. Гусейнов
(Сугубо доверительное обращение Автора к Уважаемому Читателю историй, рассказанных земляком.
К Читателю Серьезному, в связи с неизбывной страстью Автора к условности, неостановимой тягой к «траги» и «коми», — просьба.
К Читателю Сердитому — слезная мольба.
К Читателю Сердобольному, в связи с абсолютно строгими намерениями Автора, —
Мой герой, с которым приключились рассказанные им истории, не назвал себя. Не потому, что не хотел, — какая разница: Ахмедом бы он назвался или Самедом, Исой или Мусой, Али или Вали?.. Не назвал потому, что не успел. Спешил. И то надо сделать, и это. И все — срочно. Крутит его жизнь, будто он — волчок. Катит его рок, будто он колесо какое. Носит его судьба, как горный поток щепку. Он встретится на поминках с гипнотизером и его женой (ах, какой невоздержанный!.. Он, видите ли, поклонник красоты!), потом на чужой свадьбе погуляет (ах, какой чуткий — другу помог заполучить восточное трио к западному квартету!), будут сюрпризы (ах, какой он везучий!), возвращения в прошлое, к которому он, увы, равнодушен.
И всегда некогда. Некогда назвать себя, некогда передохнуть, некогда, наконец, положить перед собой папаху и голову почесать, подумать хотя бы о горном потоке.
Если полоса неудач — отыскиваются виновные, к примеру, гипнотизер, если захлестывают удачи, то, естественно, благодаря собственным заслугам, личной стратегии и тактике.
Если туман — рассеется, если тучи — пронесутся, если что не так — потерпите до финала, когда я посажу моего героя в хвостовой отсек самолета, где не откинуться, ибо, как вы знаете, если летали, спинки кресел здесь укреплены намертво, встречу его на родной бакинской земле с теплым ветром, прогретым солнцем и пахнущим нефтью.
Я закрою занавес и выйду к вам, если далее не заслышу аплодисментов, и, клянусь аллахом и его двенадцатью апостолами-имамами, отвечу на любой ваш вопрос.
А в том, что «аллах» и «апостолы-имамы» набраны не с большой буквы, виноваты не машинистки, не редакторы, не наборщики, а я, грешный…)
1
Ах, что за девушка!..
Брови изогнуты, как лук, глаза черные, как ночь, носик, словно орешек индийский, кожа бела, как самаркандская бумага, груди круглые, как дыньки, так и выкатиться хотят из рубашки, кто взглянет — голову потеряет. Из народного сказания
С высоты он крошечная точка, а может, совсем не виден, смотря какая высота.
А вблизи внушительный и таинственный, жуть берет от широкой черной полосы по бортам.
Рядом, на заднее сиденье, опустился молодой мужчина моего возраста, но в отличие от меня, усатого, — с густой черной бородой… Мои б усы к его бороде… Кажется, из родственников покойницы.
Усаживаясь, пристально и с неведомым значением посмотрел на меня.
Автобус медленно и долго полз по узким, извилистым переулкам
— Торопится как! — шепнул сосед.
Борода, коснувшаяся моего уха, была мягкой, как шелк. Я вздрогнул и согласно кивнул головой. Немного помолчав, бородач заговорил о крематории:
— Сжигание трупа и современно и культурно, простое захоронение, если хотите, признак отсталости. Умирающих много, а земли мало. Даже в крематории нет мест…
Он привел примеры из древности, рассказал, что еще задолго до нашей эры высококультурные греки сжигали умерших, поговорил об эпохе Гомера, о народных традициях захоронения в Индии, вспомнил о старых кладбищах Парижа и о перенесении костей покойников в парижские катакомбы, о ключах от ниш с прахом близких, которые испанцы носят на груди вместе с крестом.
— Вы историк? — почти с уверенностью спросил я.
Чуть отодвинувшись, он уставился на меня своими черными, будто маслины, глазами и, помедлив, сказал:
— Нет, я не историк, — И умолк. Почти обиделся, как мне показалось. Но ни он не проронил ни слова, ни я.
Из высокой трубы крематория валил густой серый дым.
Время здесь заранее распределено, на каждого отпущено пятнадцать минут.
Подошла наша очередь.
Дополнительно зажегся яркий свет.
Мы подняли гроб на специальный постамент.
Заиграла записанная на пленку траурная музыка.
— Бах, — шепнул бородач.
Гроб медленно опускался в подземелье, а за ним автоматически закрывались железные двери постамента, пока вовсе не сомкнулись.
Похороны кончились, смолкла печальная мелодия, погас дополнительный свет.
Наступила очередь следующего.
Выходя, я невольно задержался, — с затянутого траурной лентой портрета на меня смотрело знакомое еще с детства лицо некогда большого человека. А с портрета он и теперь смотрит с уверенностью и силой.
На улице бородач крепко схватил меня за локоть и, показав на дым, сказал: «Вот и все!»
Чувствовалось облегчение, и автобус мчался беззаботно, точно полупустой.
Снова рядом оказался родственник с глазами-маслинами, ставший таким симпатичным, да, жаль, не оставлявший тему крематория.
— Раньше, — говорил он, — родственникам разрешали следить за кремацией, чтобы удостоверились и сомнений чтоб никаких не было. Труп, попадая в печь, вскакивал, будто живой, потому что от жара резко сокращаются спинные мышцы…
— Вы… — прервал я его, думая спросить, не из судебной ли он экспертизы, но нашел слово поспокойней: — Не юрист ли вы?
Как и в прошлый раз, он пристально взглянул на меня и, не торопясь, ответил:
— Нет, я не юрист. И даже не из судебной экспертизы!.. — Помедлил немного и продолжил, явно недовольный тем, что его прервали: — Теперь, как вы могли заметить, все делается за железной непрозрачной дверью. Потому что нет смысла.
Он умолк, думая, что я спрошу, почему смысла нет, и, не дождавшись моего вопроса, добавил: