Угол опережения
Шрифт:
Иван остановился у дядьки — извозчика. Родственник был настоящим бирюком — мрачноватый, немногословный, а если и заговаривал когда, то в глаза не смотрел. Привыкший жить среди сверстников, Иван остро чувствовал холодок и равнодушие взрослых.
С утра он уходил искать работу. Если дело случалось, хотя бы и не на полный день, уже радовался. Но чаще возвращался ни с чем. Самое мучительное было — садиться к столу. Дядька косился, вздыхал или ронял как бы ненароком: «Пора тебе, Иван, дело иметь». Иван уходил во двор и там до полночи остервенело колол дрова. Наготовил их на две зимы вперед. В воскресенье старался не попадаться дядьке на глаза. Захватит
Поработал Иван и грузчиком, и обрубщиком литья на «турбинке», и сцепщиком, и стрелочником. Куда звали, туда и шел. Но все-таки поближе к дороге шел, к паровозам. Наконец занял привычное место за верстаком. Тут он чувствовал себя уверенно: имел восьмой слесарный разряд и работать с металлом любил.
Выполнил Иван первое задание, принес мастеру деталь. Тот долго ее в лупу рассматривал, а потом говорит: «Хорошо, Блинов. Дадим тебе седьмой разряд». То есть, это он должен был понимать, какой милости и какой чести сподобился — слесарь ремонтных мастерских!
Машины были рядом и к ним снова тянуло. Но так же, как и десять лет назад, Иван только провожал поезда, а мысли его гуляли за стенами мастерской: пути, переезды, мосты, огни… Иногда посреди работы он вдруг застывал, прислушивался: откуда-то издалека летел гул работающего паровоза.
Блинов рассказывает:
— Давай, давай, — торопит мастер. — Стою над тисами, а все мысли там, в будке машиниста. Говорю мастеру: буду работать сколько надо, только отпустите через год на паровоз. А он мне: ладно, посмотрим. Этим и пользовался. Чуть что: Ваня, останься вечеровать, работенка внеурочная подвалила. Остаюсь, о чем разговор. А после снова за свое: отпустите.
Я в ту пору слов таких, как «романтика», не знал, но, думаю, чувствовал при виде машин что-то похожее. На паровозы мог смотреть бесконечно, любовался ими, переживал за них. Проводишь состав и думаешь: как он там на перегоне? Или дома, за ужином: как он на станцию пришел? Вот это особенно почему-то было интересно — как приходит поезд на чужую станцию. Вся картина волновала, любые мелочи: как машинист выглянул в окошко, что сделал, что сказал помощнику…
Как-то набрался смелости, подошел к знакомому машинисту.
— Можно с вами до Варгашей доехать?
— Да ты только с работы.
— Ничего, — говорю, а сам волнуюсь: боюсь, откажет. — Ничего, я не помешаю.
— Раз так — валяй в будку.
Поехали. Не помню себя от радости — совсем мальчишка! Пристроился в уголке, дышать боюсь. Не заметил, как до Варгашей добрались.
Снова к машинисту.
— А до Лебяжки можно?
— Давай!
Едем дальше. Неловко без дела сидеть, бригада-то работает. Наделал им по дороге фитилей, масленки приготовил — отрабатываю свое. К помощнику присматриваюсь. Кочегарить — дело простое: подавай уголь с тендера в лоток. А топить — это искусство. Помощник как даст лопатой, с пристуком, с этаким вывертом, а уголь у него летит ровно, рассеивается и сгорает в момент.
— Бери лопату, Иван, — говорит помощник.
Встал у топки, начал швырять уголек.
— Не танцуй! — кричит помощник. — Стой твердо, найди упор. Рукой легче, а то огонь завалишь… Так, так! Тоньше насыпай, ровней. Уголь должен идти враструску, веером. Присыпай, Ваня, присыпай! Сейчас уголек займется и гореть будет красиво, чисто. Белым пламенем будет гореть! Накидал лишнего — худо. Пока уголь раскалится, пар сядет. Недобросал — еще хуже: прогар! Легче, легче. Хорошо, Иван!
Так и научился топить.
…Блинов возвращался из этих поездок далеко за полночь или под самое утро. Ему хорошо помнятся эти возвращения. С пылающим лицом он шагал по путям мимо остывших паровозов, молчаливых и холодных, но хранивших в своих недрах яростную силу, которая завтра вновь погонит их на просторы Сибири.
7
…машины были для него людьми и постоянно возбуждали в нем чувства, мысли и желания.
Блиновское влечение к технике, его почти детское чувство одушевленности машины в известном смысле надо признать историческим, то есть привязанным к определенной эпохе, конкретно к первой трети нашего века.
Андрей Платонов часто описывал именно те годы, до которых мы дошли в своем рассказе. На страницах платоновских книг кричат паровозы, тревожно светятся в ночи огни предупреждений, и сияние локомотивных прожекторов заливает огромный мир стальных путей, перепутий, стрелок, семафоров. Писатель любил этот мир.
Когда я впервые прочитал Платонова, его механики и слесари показались мне немного условными. Сравнивая их с живыми механиками и слесарями, я обнаруживал в платоновских героях некую романтическую приблизительность: их рассуждения выглядели отвлеченными, а энтузиазм — чрезмерным.
Я ошибался. При ближайшем рассмотрении Платонов оказался удивительно достоверным. Позднее даже симпатичные странности его героев перестали казаться только чудачествами, в них был свой резон, своя обязательность. После знакомства с Блиновым я перечитал Платонова. Может, потому и перечитал, что узнал Блинова и читал уже с интересом целенаправленным: сравнивал чувства вымышленных героев с опытом Блинова.
Мне случалось буквально вздрагивать над страницами от поразительных совпадений: так точно передал писатель умонастроения и чувства людей, водивших поезда в двадцатые годы.
Герои Платонова часто живут в уездной глуши и действуют на фоне убогих декораций, невзрачного и скудного быта. Но когда Платонов описывает профессиональную деятельность, описывает со множеством точных деталей и тонким проникновением в суть трудового процесса, его интонация обретает патетическую напряженность, светлая радость пронизывает его голос. Писатель любуется хорошо сделанной вещью, его радует всякая искусная работа, он гордится умом и достоинством мастерового. И хотя детали описаний всегда точны (есть у Платонова даже известное щегольство в игре техническими терминами, всеми этими «крейцкопфами», «катушками Пупина», «тормозами Вестингауза» и «мостиками Уитстона»), но не эта точность пленяет нас, а другая — психологическая, нравственная. Писатель открывает нам духовный смысл работы, которая для него всегда есть дело рук, ума и сердца. Платоновские механики так близко принимают к сердцу свою работу и свои машины, что они превращаются в «чувство и переживание». Эти переживания одухотворяют мир героев. Их влечение к технике не было любопытством, которое кончалось вместе с открытием секрета машины. Платоновские герои скорее хотели почувствовать машины, пережить их жизнь, чем узнать. В рассказе «Жена машиниста» читаем: