Угроза вторжения
Шрифт:
Лунный свет, разлившись по стене, сделал ее матово-белой. Дверной проем казался черной прямоугольной дырой, ведущей в никуда.
Он встал и, стараясь не скрипеть половицами, вышел из комнаты.
Максимов вышел на крыльцо и сразу же по привычке сделал шаг в сторону. Фигура в дверном проеме, подсвеченная из-за спины, — просто счастье для снайпера. Завалит, даже не целясь.
Последний месяц в него стреляли кому только не лень. Слава богу, на этой войне партизанщины было больше, чем где-либо. Каждый малолетка с автоматом мнил
Оставшиеся в доме затянули грустную тягучую песню. Давно прошло время, когда Максимов удивлялся, как могут здоровые усатые мужики до слез на глазах выводить эти песни. Теперь, отвоевав почти год на балканской войне, он понял — есть и всегда будет о чем пожаловаться друг другу мужикам, разбередив душу стаканом ракии. Русские пьют и, все больше хмелея, рвут душу на куски и в слова раскладывают. Так, со словами, боль накипевшая и выходит. А эти тянут из себя, медленно, как старуха пряжу, и поди реши, что больнее.
Дверь распахнулась, и во двор опять вырвался поток света.
— Закрой дверь, Милан. Не играй со смертью. Милан так же быстро, как и Максимов, отступил в темноту и лишь потом захлопнул дверь.
— Скажи ребятам, пусть дверь в комнату чем-нибудь прикроют. Помяни мое слово, третий нарисуется на крыльце — схлопочет пулю.
— Скажу, Максим, — Милан присел рядом, поставил у ног бутылку, — а сам зачем вышел?
— Воздухом подышать.
— Воздух здесь хороший. Горы близко. — Он резко нагнулся, чиркнул спрятанной в кулак зажигалкой. Вспышка вышла яркой, в такую ночь, когда вокруг ни огонька, ее наверняка видно за километр.
— Нет, бойцы, с вами до пенсии не дожить, — вздохнул Максимов.
— Не бойся, друже, доживешь. Останешься у нас, старым станешь, внуков моих со сливы палкой гонять будешь.
Максимову почти каждый предлагал остаться здесь жить. Крестьяне, нахлебавшиеся войны досыта, хотели покоя. Но жизнь в этих краях, теперь это знали даже дети, всегда держится на мужчинах, готовых в любую минуту схватить со стены ружье и идти воевать. Если с молоком матери ты впитал в себя любовь к этой земле, а отец научил любить свободу, тебе есть ради чего жить и за что умирать. И пока в каждой деревне есть такие свои или пришлые мужики, жизнь продолжается.
Он взял у Милана сигарету, спрятав в кулаке, сделал несколько глубоких затяжек и бросил под ноги.
— Пойду, пройдусь.
— А сам говоришь — не играй со смертью. — Милан цепко ухватил его за рукав. — Куда в такую темень идти?
— Посты проверю. Спят, наверно, как сурки.
— Твое дело, командир. Только огородом не иди. Там снаряд не разорвался. Я палку воткнул, чтобы видно было.
— Молодец. — Максимов встал, опершись на плечо Милана. Ключицы у парня были еще детские, надави покрепче — хрустнут, как веточки. — Иди в дом. Бутылку не забудь. Приду, выпьем.
Оставшись один, Максимов снял куртку, выложил на колени содержимое карманов. Красную книжку советского паспорта и два патрона положил назад. Потрепанную записную книжку и еще один
Он передернул затвор автомата, забросил куртку на плечо и бесшумно вышел на улицу.
Две недели деревня переходила из рук в руки. Все дома превратились в руины, лишь три-четыре стояли с пробитыми, но уцелевшими стенами. Жизнь выходила из них судорогами, как из умирающего тела. Кое-где в темноте еще мерцали язычки пламени, хищно облизывающие почерневшие бревна, потрескивали камни, скрипели, притираясь друг к другу, куски металла.
Максимов постоял немного, прислушиваясь к этим звукам, и резким броском перебежал улицу.
— Вот черти! — тихо выругался он сквозь зубы. Если бы на посту не спали, сейчас по улице должны были дать очередь. Зацепить его, конечно, не зацепили бы, но шум подняли бы.
Он тихо приоткрыл калитку. От дома осталась куча битого кирпича, а забор с калиткой целы и невредимы. К таким парадоксам войны привыкаешь быстро и уже не удивляешься. Когда долго живешь в опрокинутом вверх дном мире и кроме собственной безопасности тебя уже ничего не волнует, только нечто из ряда вон выходящее способно на мгновение привлечь внимание. Таким событием сегодня днем стал баран, чуть было не повесившийся на куске арматуры. Ребята хохотали, наблюдая, как он отчаянно извивается всем телом, пытаясь освободиться от веревки, стянувшей шею. Потом вдруг разом опомнились, налетели и, освободив бедолагу, за несколько минут освежевали и выпотрошили.
Максимов сделал шаг к плите, на которой разделывали барана, и тут же из темноты вынырнула мощная овчарка-полукровка, вскочила на плиту и оскалила клыки. С перемазанной кровью морды капала вязкая слюна, во втянутом брюхе, громко урча, бился тугой комок. На войне собаки быстро превращаются в то, чем были тысячи лет назад, — в шакалов, пожирающих остатки человеческой охоты.
— Давай посмотрим, у кого больше прав, — сказал, улыбнувшись, Максимов.
Пес в сомнении перебрал лапами. Перед ним стоял самый опасный из зверей. Но вдобавок у него в руках было то, что грохочет и плюется огнем.
— Ты прав, пес. — Максимов положил на землю автомат. — Что теперь?
Больше всего псу хотелось броситься и впиться в горло посмевшего посягнуть на его добычу. Но он чувствовал, что звериного в этом человеке во сто крат больше, чем в нем, ошалевшем от голода и злобы псе. И отступил.
А человек извалял куртку в застывшей сукровице, потом бросил в нее оставшуюся баранью требуху, перехватил узлом и наклонился за автоматом. И тут пес зарычал и бросился на него.
Пес не понял, как вместо человеческой спины под ним вдруг оказалась пустота. Он тяжело шлепнулся на землю, уткнувшись мордой в пахнущую кровью куртку. Боли он не почувствовал, просто холодно, мертвенно холодно вдруг стало под левой лопаткой…