Угрюм-река
Шрифт:
— Моя не понимает, — и упорно молчал. Черкес уложил тунгуса спать, он крепко скрутил назад его руки веревками и привязал к стоявшему у самого костра дереву:
— Попробуй убеги теперича. — И вновь погрозил кинжалом:
— Эва!.. Цх!..
Темно-бронзовое лицо тунгуса плаксиво морщилось, он пофыркивал носом и говорил сердито, отрывисто:
— Пошто злой?.. Кудо злой… Пошто мучишь! Эге…
— Эва! — грозил черкес кинжалом.
— Доплывем, бойе, до Крайска, всего тебе дам: чаю, сахару, пороху…
— Дурак! — крикнул
Он рвался, грыз зубами веревки и, в бессильной злобе, горько завыл на всю тайгу.
— А это видышь? — сказал Ибрагим плутоватым голосом и, прищелкивая языком, стал наливать спирт в синий пузатенький стаканчик.
Тунгус вдруг смолк, глаза заблестели, и — словно сбросил маску — заплаканное лицо его во всю ширь заулыбалось:
— Эге! Винка! Винка! Дай скорей! Дай твоя-моя… Само слядко. — Он весь, как горький пьяница, дрожал, пуская слюни.
— А поведешь нас?
— Поведешь! Как не поведешь. Твоя-моя… Само слядко. Давай еще скорей!..
Как не поведет, конечно, поведет… Вот только утром он сходит в свое стойбище, захватит с собой припас, захватит ружье, велит бабе одной кочевать, велит ей белку, сохатого бить… Поди, он тоже человек, он понимает… Как это можно людей бросить наобум: тайга, борони бог! Неминучая смерть придет: никуда отсюда не выйдешь, смерть. А в Крайске ему все знакомо: купцы знакомы, чиновник знаком, еще самый главный начальник знаком, Степка Иваныч.., у него пуговицы ясны, усищи во какие, сбоку ножик во, до самой до земли!.. Очень хорошо знаком ему Степка Иваныч, главный, имал, хватал, пьяного за ноги в тюрьму волок, по мордам бил:
— Пилицейской…
Ибрагим улыбался. Прохор хмурил лоб и, разглядывая болтливого тунгуса, был неспокоен. Ибрагим угощал тунгуса спиртом, сам пил; угощал его чаем, кашей, сам ел. Подвыпивший тунгус сюсюкал, хохотал: он очень богат, все это место — его, и еще двадцать дней иди во все стороны, — все его… Оленей у него больше, чем в горсти песчинок… Он князь, он в тайге — самый большущий человек…
Но все-таки на ночь еще крепче прикрутили его к дереву и завалились на берегу спать у пылавшего костра.
— Ну, теперь нам не страшно, Ибрагим. Трое… Тунгус знает реку. Да ежели и зазимуем где, ему известно тут все. Ибрагим, дорогой мой, милый!..
— Ничего, кунак, ничего. Теперича хорошо.
— Матушка… Эх, матушка!.. Как она обрадуется. Вот-то заживем, Ибрагим!..
— Заживем, джигит…
— Окрепну годами — буду богатый, знатный… Буду честно жить.
— Знаю, богатый будышь, знатный будышь… Честный — трудно, Прошка.
— Буду!.. А приедем в Крайск, пирожных купим… Сто штук, Ибрагим!.. Очень я люблю пирожные…
— Шашлык будым делать… Чурэк печь. Пилав любым. Чеснок класть будым, кышмышь.
Сон черкеса крепкий, непробудный.
— Шайтан!
Прохор вскочил и осмотрелся. День. Костер горит вовсю.
— Убежал, шайтан! — зубы Ибрагима скрипели, рука яростно хваталась за кинжал.
Прохор взглянул на крепкие болтавшиеся на дереве веревки и вдруг невыносимую ощутил в сердце боль. Он больше ничего перед собой не видел. «Он еще не знал, что зимний нешуточный мороз сковал в ночь реку, и шитик — единственная надежда путников — вмерз в толщу льда.
Прохор встал с земли и молча, нога за ногу, поплелся на утлый свой корабль. Он не почувствовал, как его, разогретого палящим теплом костра, вдруг охватил мороз. Юноша, словно лунатик или умирающая кошка, бессознательно залез под крышу, в самый угол шитика, уткнулся головой в мешок, где леденели жалкие остатки сухарей, и горько, взахлеб, заплакал.
15
Весь день Ибрагим рыскал по тайге. Никаких следов человеческих, ни остатков тунгусского стойбища: коварный тунгус — как в воду.
Тайга была безжизненна и молчалива, даже белок не видать. Мороз крепчал, щипало уши — Ибрагим туго завязал башлык. Как дикий олень, не зная отдыха, он перемахивал огромные валежины, продирался сквозь непролазные заросли — тайга пуста. Ибрагим пал духом. Ниоткуда не ждал он теперь спасения: пороху нет, спичек нет, пища на исходе. Как быть? Назад идти, в Ербохомохлю? — добрых полтыщи верст — дурак пойдет. Вперед? — неведомо куда. Сидеть на месте — дожидаться тунгусов? Но беглец со страху, наверное, увел их всех на край света.
Измученный, черкес вышел на берег. Желтели и краснели осенние кусты, с осин тихо сыпалось золото листьев, и, словно летом, зеленела кругом тайга. Но шумная Угрюм-река скована морозом, ледяной хрустальный гроб закрыл над ней крышку до весны.
Ибрагим с высокого яра кинул в реку грузный камень. Лед от ушиба побелел, но не сломался, и камень, крутясь, заскользил, как по маслу, по ледяной коре.
— Цх! Плохо…
Белки его глаз окрасились желтым, щеки втянулись, неестественный оскал зубов придавал лицу выражение крайней растерянности.
Да, пожалуй, все кончено. Но ни слова, ни намека Прохору. Черкес знает, что с ним делать. Сначала Прохора, потом самого себя…
Ибрагим любовно и трепетно, с неколебимым религиозным чувством взглянул на рукоятку своего неизменного товарища — кинжала и быстрой, легкой походкой пошел лоснящимся льдом к шитику.
Весь ветер, всю ночь, весь следующий день валил хлопьями снег, и земля на аршин покрылась сплошным сугробом. Ночью где-то близко, не переставая, ухал; он бормотал студеную зимнюю сказку, наводя жуть на одиноких, ожидавших своей участи существ.