Украинский вопрос” в политике властей и русском общественном мнении (вторая половина XIХ века)
Шрифт:
Каковы были представления и «проекты» с украинско-белорусской стороны в средневековье и в XVI в., мы знаем плохо, прежде всего из-за крайней скудости источников. Но уже в конце XVI в. во Львове оформляется теория о московском православном царе-заступнике, возглавляющим «российский народ», частью которого являются и рутены, не перешедшие в «ляшскую веру», и этот мотив получает развитие в украинско-белорусской публицистике первой половины XVII века.
Эволюция этих представлений и «проектов» в XVII—XVIII вв. (как с русской, так и с украинско-белорусской стороны) широко отражена в источниках и достаточно хорошо изучена. Важно, что образ «большого русского народа» принимается как нечто само собой разумеющееся в фольклорных источниках. В частности, они несколько парадоксальным образом преломлены в фольклорных текстах о Святой Руси (2). Одновременно в XVII в. формируются проекты «руськой» (то есть украинско-белорусской,
Может быть, у них была бы более завидная судьба, если бы борьба Польши и России за Белоруссию и Украину в 1650-1660-е годы приобрела другой оборот. Но в годы Руины (ее можно датировать 1667-1686 гг.) концепция «единой Руси» и «малороссийства» одерживает бесспорную победу в высших церковных и светских русско-украинских кругах. Какими путями шло развитие этнического самосознания на правобережной Украине, в Галичине и Белоруссии во второй половине XVII-XVIII вв. мы практически не знаем. «Проекты», рождавшиеся в кругу Мазепы, Орлика и, возможно, в некоторых кружках малороссийского дворянства на Лебобережье, и предшествовавшие «Истории Русов», от которой, видимо, по праву можно отсчитывать родословную украинского национализма в Российской империи (3), никак не составляли конкуренции торжествующей теории «малороссийской» идентичности.
Таким образом, историческая схема Гизеля и его «проект» имеют весьма глубокие корни и составляют лишь элемент (пусть и очень важный) в концепциях «русской нации», утвердившихся уже в XVIII веке. Гизель — Гоголь XVII века, не столько конструировавший проекты «общерусской» идентичности, сколько выражавший уже прочно и широко утвердившиеся представления.
Гоголь же — как Гизель XIX в. — еще более характерный и репрезентативный пример, и непонятно, как он почти полностью ускользнул из книги Миллера. Даже беглое прочтение литературных текстов и писем Гоголя ярко подтверждает естественный для всякого читателя «Вечеров на хуторе близь Диканьки» и «Мертвых душ» взгляд на него как на украинско-великорусского, и в этом смысле русского писателя. Письма Гоголя (в том числе и знаменитое письмо к Смирновой-Россет в 1842 г., где он говорит о русском и «хохлацком» в своей душе) — законченное выражение ставшего частью ментальности убеждения, что быть русским – вовсе не значит быть великороссом и что образованному малороссу ничто не мешало чувствовать себя русским. Для историка пример Гоголя имеет три достоинства: во-первых, мимо него нельзя пройти, потому что более известное выражение общерусской идентичности трудно подыскать; во-вторых, Гоголь оказал мощнейшее воздействие на складывание субъективной (и, скорее всего, даже объективной) идентичности многих поколений русских (великорусов и малорусов вместе взятых), сколько-нибудь приобщенных к образованию; в-третьих, эпистолярные, художественные и публицистические тексты бесспорно репрезентативны, и поэтому аргумент «от Гоголя» в спорах о русской, великорусской и украинской идентичности имеет совершенно исключительную силу. Уже один этот аргумент едва ли не разрушает тезис о «большой русской нации» как всего лишь проекте, которым русский национализм вооружился в середине XIX в. и который к тому же в книге Миллера как бы равноположен «украинскому проекту». Сверх того, по строгому счету, между «Историей русов», «Книгами бытия украинского народа» и другими построениями Костомарова, Кулиша и Драгоманова, с одной стороны, и представлениями Гоголя о взаимоотношениях «малорусского» и «русского», с другой, не существует острого противоречия, и поэтому столь трудна была задача, стоявшая перед украинским национализмом XX века и столь беспечны были русские националисты.
Вообще, показанная Миллером непоследовательность русской политики в украинском вопросе, своего рода легкомыслие и безответственность в ее осуществлении, найдут свое объяснение, возможно, не только в неповоротливости, неуклюжести, неэффективности российской бюрократии, но и в том, что «украинский проект» казался, в целом, утопичным, и социальные и «польские» аспекты «украинофильства» вызывали больше озабоченности, чем собственно национальные. В этом отношении показательны данные, приводимые Миллером в главе о последствиях Змского указа. Из них видно, что даже избыточность, несвоевременность и контрпродуктивность этого шага не задержали быстрых темпов русификации (а точнее формирования общерусской идентичности, потому что термин русификация предполагает скорее борьбу с иной, украинской идентичностью основной массы населения, а таковая в XIX веке в крестьянской среде Украины еще, как признано, не сложилась). Трудно допустить, как правильно констатирует Миллер, что мягкая политика, предлагавшаяся Дондуковым-Корсаковым, помогла бы украинскому движению.
И тут мы подходим к другому серьезному поводу усомниться в тезисе Миллера о поражении «общерусского проекта» уже в XIX веке. Теперь стоит взглянуть на ту же проблему с противоположного полюса той «структуры», то есть «реальности большой длительности», которую представляет собой «украинский вопрос» — а именно с точки зрения советского опыта. В самом ли деле спор «русского» и «украинского» проектов был решен еще до 1917 года? В этом по меньшей мере трудно быть уверенным, тем более что история украинского вопроса после 1881 г. находится за пределами монографии, а существующие исследования, как кажется, пока не доказали, что в момент прихода к власти большевиков альтернатив уже не существовало.
Русификаторская политика Александра III, непоследовательность Николая II с его привычкой делать «шаг вперед и два шага назад», насилия, творившиеся русскими оккупационными властями в Западной Украине (Восточной Галиции) в 1914-1915 гг. — все это больше помогало украинскому национализму, чем препятствовало ему. И все же трудно не признать, что поражение «русского» проекта и невозможность его возобновления стали очевидны в годы Октябрьской революции и гражданской войны.
Была ли «украинизация» тактическим отступлением большевиков или исполнением принципиальных программных замыслов, в данном случае не имеет значения. Украинский национальный проект (среди прочих аналогичных проектов) был осуществлен в 1920-е годы интернационалистами-большевиками, и в этом, конечно, есть немалая толика исторической иронии. В период сталинизма, и позднее успехи «украинизации», несмотря на все попятные движения, репрессии, систематическую борьбу с «буржуазным национализмом», были закреплены, Малороссия окончательно стала Украиной и декабрьский референдум 1991 г. поставил точку во многовековом политическом процессе, хотя сопутствующие этнические и культурные противоречия, органические связи Украины с Россией и всем русским и великорусским скорее всего еще надолго (или даже навсегда) сохранятся. Все это, в целом, очевидно, и вряд ли может быть оспорено с научных позиций, да это было бы малоинтересно. Однако, самый факт, что «украинизация» своей предпосылкой имела радикальный слом прежних российских институтов и традиций, без которого она вряд ли бы вообще началась, и что русские и украинцы (в большинстве, как кажется) до сих пор осознают свою связь совсем не так, как они осознают свои связи, скажем, с татарами, армянами или поляками, а многие русские и украинцы, однажды задумавшись, не готовы увидеть в себе лишь великорусов и лишь украинцев — дает почувствовать и увидеть (а доказать тут, в области сослагательности, ничего не возможно), что и после 1917 г., не случись революции, дела могли бы пойти иначе. Собственно, это признается и Миллером, хотя он, не раз, подчеркнув наличие вполне осязаемых альтернатив в XIX в., жертвует осторожностью ради придания остроты и эффектности тезису о проигранной уже к 1917 г. русской партии.
Чтобы быть правильно понятым, хочу лишний раз отметить, что не считаю искусственным «сотворение» украинской нации в XX в., не отрицаю того, как представляется, очевидного к сегодняшнему дню факта, что всякая нация и всякий национализм (в том числе русская нация и русский национализм) рождаются на 9/10 из соответствующих «проектов», и потому они есть творение, а не субстанция исторического процесса (а из этого вытекает, кстати, и очень вероятное «отмирание» наций, о котором так долго говорили коммунисты). Речь идет лишь о том, что хронологический диапазон, в котором и «украинская» и «большая русская нация» оставались потенцией, а не реальностью был шире, чем предполагает Миллер, а, с другой стороны, запас прочности, набранный второй из этих двух альтернатив к середине XIX века был много больше, чем у «украинского проекта», и этим, повторим, можно объяснять известную «нерадивость» (с. 235) русского правительства и близких к нему интеллектуалов в решении «украинского вопроса».
Примечания
1. Миллер А.И. «Украинский вопрос» в политике властей и русском общественном мнении (вторая половина XIX в.). СПб. 2000 (далее указания на страницы книги — в тексте статьи).
2. Соловьев А.В. «Святая Русь» (очерк развития религиозно-общественной идеи).—Сборник русского археологического общества в Королевстве СХС (1927), с. 77—113. Англ, перевод (с изменениями): Holy Russia. The History of a Religious-Social Idea. Mouton, 1959 (Musagetes. Contribution to the History of Slavic Literature and Culture. Ed. By D. Cizevsky. XII)
3. Лучшая работа об «Истории русов»: Borschak E. La legende historique de l’Ukraine «Istorija rusov». Paris. 1949
(Дмитриев Михаил Владимирович—доктор исторических наук, доцент Исторического факультета Московского государственного университета).
«Вопросы истории», № 8/2002. Текст отсканирован автором сайта.