Улав, сын Аудуна из Хествикена
Шрифт:
Но за всеми этими мыслями и заботами об усадьбе – что надо нынче сделать, что завтра – дремал в глубине души его исполненный счастья покой. День теперь протекал у него, как поток добрых минут. И хотя он знал, что на дне этого потока таились опасные воспоминания, которые он только усилием воли заставлял покоиться там, он гордился тем, что на душе у него теперь радостно и светло.
Холодно и ясно сознавал он, что старые беды могут воротиться и обрушиться на них. Но он радовался счастливым денькам, покуда они не ушли.
Так он стоял там каждое утро, вглядываясь вдаль; мысли роились у него в голове,
Никогда еще Ингунн не была так красива. Она пополнела, кожа на лице стала тонкой и прозрачной; под белым головным платком, повязанным как подобает замужней женщине, глаза казались больше и синее.
Она ходила плавно, с тихим и скромным достоинством, нравом стала спокойна и ровна, добра ко всем, а более всех к своему мужу. Всякий замечал, что она довольна, и всякий, кто встречал жену Улава, хвалил ее.
Улава по-прежнему мучила бессонница. Час за часом лежал он недвижим, с открытыми глазами, разве что осторожно вынимал из-под головы Ингунн занемевшую руку. Она крепко прижималась к нему во сне, и он вдыхал сладостный запах сена, исходивший от ее волос. Все ее существо дышало теплом, молодостью и здоровьем. В кромешной тьме Улаву казалось, что худой запах людей прошлых времен уползал в щели и углы, изгнанный и побежденный. Так он лежал, чувствуя, как течет время, и не желая, чтобы сон пришел к нему, – столь сладостно было лежать и ощущать ее рядом с собой. Наконец-то они вместе и обрели покой. Он медленно провел рукой по ее плечу и руке, ее шелковистая кожа была прохладной – одеяло сползло с кровати. Он бережно укрыл ее, нагнулся к ней, а она сквозь сон ответила ему ласковым словом, словно птичка прощебетала на ветке среди ночи.
Но сердце его было подозрительно, беспокойно и пугливо, чуть что – встрепенется, как вспугнутая птица. Он сам это примечал и старался, чтобы другие этого не заметили.
Однажды утром он стоял у изгороди и смотрел, как выгоняют коров на жнивье. Посреди стада шел бык – единственное красивое животное во всем хлеву. Бык был большой, сильный, черный, как уголь, с бледно-желтой полосой вдоль хребтины. Глядя, как он тяжело и медленно спускается с горушки, Улав вдруг подумал, что извилистая светлая полоска на черной спине походит на извивающуюся змею, и у него вдруг стало скверно на душе. Мгновение спустя он пришел в себя. Однако после он уже не дорожил этим быком, как раньше, и это чувство неприязни к животному так и не исчезло.
Покуда стояла теплая летняя погода, Улав с большой охотой приходил во время полуденного отдыха на берег. Он заплывал так далеко, что мот видеть с моря дома на скалах, ложился на спину, отдыхал и снова плыл. Часто вместе с ним приходил купаться Бьерн.
Один раз, когда они вышли из воды и сели обсохнуть на ветру, Улав вдруг разглядел ноги Бьерна. Они были большие, с высокими щиколотками и резко изогнутой стопой – верный признак того, что он происходил от вольных людей; Улав слыхал, что по ногам сразу можно узнать, есть ли в человеке хоть капля крови рабов прежних времен. Лицо, руки и ноги у Бьерна были загорелые и огрубевшие, а тело – белое, как молоко. Волосы светлые, с сильной проседью. У Улава вдруг вырвалось:
– Скажи, Бьерн, ты не сродни нам, хествикенским?
– Нет, – отрезал Бьерн, – ты что же, черт побери, сам не знаешь, кто тебе родня?
Улав ответил, слегка смутясь:
– Я вырос далеко от своих. Ведь может статься, что есть какие-то ветви нашего рода, о коих я и не знаю.
– Думаешь, я из тех выблядков, коих наплодил Неумытое Рыло? – грубо спросил Бьерн. – Нет, я рожден в честном браке и знаю праотцов моих до седьмого колена. Никогда не слыхал, чтобы в нашем роду были приблудные.
Улав прикусил губу. Ему было досадно, однако он сам затеял этот разговор и потому ничего не ответил.
– Но зато у всех у нас один изъян, – продолжал Бьерн, – если только это можно назвать изъяном: стоит кому из нашего рода распалиться – ну, рассердит кто, топор так сам и летит в руки. Но недолго веселится рука, рубящая сплеча, коли не знает, что после сможет запустить пальцы в кучу золота.
Улав молчал. Тогда Бьерн засмеялся и сказал:
– Я убил своего соседа, когда мы не поладили из-за пары кожаных ремней. Что ты скажешь на это, Улав-бонд?
– Видно, то были дорогие ремни. Что же в них было примечательного?
– Я одолжил их у Гуннара носить сено. Что ты теперь скажешь?
– Не думаю, чтобы ты взял в привычку так плохо платить людям за услугу, – ответил Улав. – Стало быть, ремни эти были не простые.
– Гуннару, верно, тоже показалось, будто мне они шибко понравились, – сказал Бьерн, – он стал винить меня в том, что я их обрезал.
Улав кивнул. Бьерн нагнулся зашнуровать сапог и сказал:
– А что бы ты сделал на моем месте, Улав, сын Аудуна?
– Откуда мне знать, – отрезал Улав. Он стоял, стараясь застегнуть пряжку на вороте рубахи.
– Ясное дело, кто же может сказать про тебя, столь важную птицу, что ты украл кожаную веревку! – продолжал Бьерн. – Но ты небось тоже не отдернул руки, когда коснулось твоей чести.
Улав держал в руках кафтан и собрался было надеть его, но руки у него опустились.
– Ты про что это?
– А про то самое. В наших краях поговаривали, будто ты проучил своего родича, когда тот хотел помешать тебе взять за себя обещанную тебе невесту да еще и обругал худым словом. Потому-то, когда ты воротился домой, я и подумал – дай окажу ему добрую услугу, а то не стал бы я нипочем наниматься к тебе, у меня у самого здесь рядом была усадьба, хоть и небогатая.
Улав принялся застегивать ремень. Потом он снял висевший на ремне кинжал – доброе оружие, клинок иноземной стали, рукоять серебряная с крючком, чтобы подвешивать на пояс, – и протянул его Бьерну.
– Прими его в знак дружбы, Бьерн.
– Нет. Неужто ты не знаешь, что нож другу не дарят, он порежет дружбу. И все же ты можешь оказать мне добрую услугу – не давай больше ничего моей бабе, что бегает сюда то и дело.
Улав покраснел. Сейчас вдруг стал похож на желторотого юнца. Чтобы скрыть свое смущение, он прыгнул на камень и, поднимаясь в гору, сказал небрежно: