Улица генералов. Попытка мемуаров
Шрифт:
Но где мои семнадцать лет на Большом Каретном? — (В.Высоцкий). Или хотя бы тридцать семь?
Старость, дети мои, сказывается тогда, когда в час ночи, поставленный перед альтернативой продолжать усилия (с каким-то маловероятным исходом чего-то добиться) или просто идти спать, — четко выбираешь последнее. И признаюсь, я уже валился с ног.
Утром, выйдя в центральный холл, я обнаружил неизвестных мне ранее обитателей дома. Во-первых, сиамского кота, очень независимого господина. Во-вторых, белого королевского пуделя, который приветствовал меня дружеским помахиванием хвостиком.
Девочка завтракала. Сама себе накладывала кукурузные
Она мне улыбнулась и что-то спросила.
Я вернул ей улыбку и ответил одной из десяти фраз, которые я знал по-английски:
— Извини, я не понимаю.
Хозяйка встанет не раньше двенадцати, ибо засыпает не раньше четырех утра. Я хотел выйти на улицу, сделать, по обыкновению, часовую прогулку, но меня неодолимо тянуло к девочке.
Вот девочка кончила завтрак и пошла путешествовать по дому, переставляя по дороге игрушки. Я повторял, выдерживая некоторую дистанцию, ее круги, за мной вплотную следовал пудель, а за ним — кот. Куклам давались ценные указания, поправлялись их платья, и вообще, видимо, их учили приличию. Пару раз меня приглашали в свидетели, предлагая вступить в беседу, мол, «смотри, Дженни, даже этот дядя подтвердит, что нельзя всю ночь спать в кресле вниз головой, задрав вверх ноги, сядь как следует и разгладь платье», — в ответ я лишь беспомощно разводил руками. С полосатым плюшевым котенком беседа затянулась. Его прижимали к груди, пели какую-то песенку. Странно, я думал, девочка предпочитает играть с живым котом.
Блуждая по дому, я обнаружил недостроенный сборный домик с садиком и игрушками — конструкторы такого типа я посылал в Москву, — но девочка к нему не притронулась.
Так мы провели примерно час, потом девочка решительно направилась в другой зал, села на диван, взяла переключатель телевизора. На киноэкране заверещал и закувыркался цветной Микки-Маус. Я впервые видел телевизор, проецирующий изображение на экран, но вот это меня меньше всего интересовало, как, впрочем, и кота, который залег на диване, свернувшись в клубок и закрыв голову лапой. Пудель, напротив, начал проявлять беспокойство. Он явно от меня чего-то хотел. Я его понял и пошел надевать дубленку. Пудель терпеливо ждал у входной двери.
Туман утром приподнялся, но, зацепившись за верхушки деревьев, остался висеть. Очень ему это нравилось, и никуда он не собирался двигаться. Всюду был снег, довольно солидные ностальгические сугробы, и лишь на шоссе — грязно-серая каша. По этой каше мы с пуделем и шлепали. Думаю, пес планировал обычный круг возле дома и теперь не верил собственному счастью. Он забегал вперед, заглядывал мне в глаза — идем дальше? Идем! И тогда он бросался в сторону, задрав ногу, ставил метку у очередного заборчика, иногда оттуда раздавалось возмущенное «гав-гав», на что пудель незамедлительно отвечал: «От такого слышу!» Много ли собаке надо для полного блаженства? Вынюхать чужие секреты и облаять дальнего соседа…
Мы шли так, как нас вело шоссе, а оно куда-то загибалось, поднималось и опускалось. По бокам, на равном расстоянии друг от друга, стояли аккуратные нарядные двухэтажные коттеджи, перед каждым на расчищенной от снега площадке — одна или две машины. Над дверью дома — баскетбольное кольцо.
Вот она, типичная провинция, не ведающая, что такое преступность и сабвей. Средняя Америка для среднего американца, вызывающая бешеную зависть у всего прогрессивного человечества! Впрочем, похожие дома я видел в двадцати километрах от столицы прогрессивного человечества: между знаменитой Ваковской фабрикой презервативов и писательскими дачами в Переделкине — в густом сосновом лесу вдоль шоссе с «кирпичами» спрятался поселок с генеральскими дачами. Примерно то же самое по жилплощади и архитектуре (о внутреннем комфорте не берусь судить — меня туда не пускали). Но дачи были огорожены высокими, глухими заборами, с колючей проволокой наверху. Из-под ворот рявкал, злобно выл могучий зверь. При звуке шагов открывались смотровые окошечки в воротах, и вас провожал бесстрастный взгляд солдата-охранника.
Справедливости ради надо отметить, что шоссе там было в идеальном состоянии, снег всегда тщательно соскребался, в гололед посыпался песок.
А здесь? Каша под ногами, и ботинки давно промокли. За полтора часа прогулки я встретил пятнадцать машин (вежливо притормаживающих, чтобы не обдать грязью) и ни одного прохожего.
Когда мы вернулись, я спросил у Хозяйки, куда ведет эта дорога?
— Понятия не имею. Чтобы ехать в город, я всегда сворачиваю направо.
— Но пешком ты иногда ходишь? В хорошую погоду?
— Пешком? У меня нет времени.
А потом мы заперлись в кабинете. Хозяйка выключила телефон.
Еще в Париже свою командировку я составил так, чтобы между работой в нью-йоркском и вашингтонском бюро завернуть на уик-энд в Анн-Арбор. В Нью-Йорке специально взял магнитофон, чтобы записать интервью для Радио с Хозяйкой. Вот, собственно, почему я сюда и приехал.
А вы думали — зачем?
Это интервью я считаю чрезвычайно важным. В России должны знать, что лучшее русское издательство за границей, несмотря на смерть Хозяина, продолжает жить и работать.
Правда, для этого было совсем не обязательно посылать парижского корреспондента — из Нью-Йорка до Анн-Арбора ближе и дешевле. Также не очень понятно, почему мне в Нью-Йорке пришлось набирать новых авторов.
Стоп. За что я себя презираю, так это за то, что в последнее время мне начинает нравиться моя чиновничья должность и все сопутствующие ей атрибуты. Я доволен, когда человек соглашается выступить по Радио лишь при условии, что я буду вести с ним интервью. Гораздо хуже другое: события в Москве меня уже меньше волнуют, чем интриги в нашей конторе. Конечно, я с охотой комментирую смену главного редактора в московском журнале, однако, увы, меня больше занимает очередной идиотизм нашего очередного американского шефа. А вот с ними не соскучишься. В нашей конторе постоянный открытый конкурс для начальственных идиотов со всей Америки.
Но при чем здесь я?
Ведь в России я был писателем и в эмиграцию уехал, чтобы писать свои книги!
Вот передо мной возникает типичная рожа московского редактора, уголки рта опущены, в глазах скука. Редактор знает, что наделен безграничной властью, как римский кесарь, поэтому он не говорит, а изрекает: «Зачем же вы так? Почему ваши герои видят только помойку советской жизни? Это мы снимем, это зачеркнем. А вот так не бывает. Если бывает, то нетипично. Вы можете со мной спорить, но ваши аргументы меня не убедят».
Другой редактор, редактор-умница, редактор-друг: «Старик, куда это тебя занесло? Эх как закрутил! Я-то понимаю, на что ты намекаешь. Давай ослабим. Хорошо, снимем не абзац, а пол-абзаца. Кто надо — догадается, зато наш главный пропустит. Иначе он обязательно споткнется на этом месте, и полетит вся сцена. Я же хочу, как лучше! Старичок, в конце концов, тебе решать: или я пробиваю книгу, или забирай рукопись и держи ее в столе».
И так продолжалось двадцать лет. Мои книги выходили в свет инвалидами — то без руки, то без ноги, то с набрюшником дополнительных страниц и ненужных разъяснений.