Улица Сапожников
Шрифт:
— Меер, — сказал Ирмэ. — Ты где?
— Здесь, — ответил из угла тихий голос.
— Приносил тебе Эле табак?
— Приносил.
— Пачку?
— Нет, — сказал голос, — немного, в бумажке.
— Эге, — сказал Ирмэ. — Вот они откуда, деньги-то. И вышел на крыльцо. Но уже Эле не было — то ли спрятался, то ли смотался куда.
«Плохо с ним, — подумал Ирмэ. — День-деньской один. Ясно. Отдать его кому?»
— Плохо с Эле, — сказал Ирмэ, возвратясь в дом. — Я дал ему деньги тебе на табак, а он выклянчил
— Кому его отдашь? Кто его возьмет? — тихим голосом сказал Меер. Он шел, шатаясь и держась за стену, из комнаты в кухню. Он был слепой. Меер ослеп на войне. На кухне он сел и сидел долго, прямой, неподвижный, уронив руки до полу.
— Что бы поесть? — сказал Ирмэ.
— Поищи на столе, — сказал Меер. — Зелде-то еще не пришла. Который час?
— Часов восемь.
— Ирмэ! — позвал Меер через некоторое время громко, как глухой.
— Ну?
— Правда это, что Нохем приехал?
— С того света не приезжают, — проворчал Ирмэ. — Нохем умер, ты знаешь.
— Снилось, значит. — Меер помолчал немного, потом заговорил опять, совсем тихо, как бы про себя: — Вошел, стал у двери и стоит. Я ему: «Ты когда приехал?» А он: «Вчера». — «Выпустили тебя, значит?» — «Выпустили, значит». — «Насовсем?» — «Насовсем». — «Постарел ты, говорю, Нохем». — «И ты, говорит, красивый стал, без глаз-то». И как закашляется. Кашляет — и на меня глядит. А глаза как у сумасшедшего. «Сядь ты, Нохем, чего стоишь?». А он что-то проворчал, повернулся и вышел. Так, говоришь, не приезжал он?
— Умер он, — сказал Ирмэ. — Сказано тебе. Мало ли что снится? Плюнь и разотри.
— Сидишь целый день один, — виновато сказал слепой, — и все тебе мерещится — будто то, будто это. Мне вот показалось — приходил Лейбе Гухман. Его ведь нету в Рядах?
Ирмэ поднял голову — он сидел на полу, обмывая ногу.
— Нету, — сказал он — А ты почем знаешь, что Лейбе?
— По голосу, — сказал Меер. — Я говорю: «Это ты, Лейбе?» А он: «Нет, говорит, не Лейбе». А по голосу будто он, Лейбе. Снилось, верно.
— Что он говорил? — быстро спросил Ирмэ.
— Тебя спрашивал.
— Больше ничего?
— Ничего.
— А давно?
— Что давно?
— Давно… тебе про Лейбе-то снилось?
— Да нет, — сказал Меер, — с полчаса или меньше. Не знаю.
«Что-то неладно, — с тревогой подумал Ирмэ. — Не стал бы Лейбе зря соваться в дом. Что-то есть».
— А ты что? — спросил он.
— Я сказал — ты в кузне.
— Сказал бы — подождать, — проворчал Ирмэ.
— Я не знал, когда ты придешь, — сказал слепой. — Я не знал, что уже поздно. Который час?
— Восемь, — сказал Ирмэ сердито. — Сто раз тебе говорить?
— Забыл. — сказал слепой тихо. — Нашел что поесть?
Ирмэ жалко его стало.
— Закуришь? — сказал он.
— Давай.
Закурили.
— Так что больше он ничего не говорил? — спросил Ирмэ.
— Кто?
— Лейбе.
— Ничего, — сказал Меер. — Тебя спрашивал, а больше ничего.
«Что-то есть, — думал Ирмэ. — Ну, ладно. Там видно будет».
Он вышел и сел на крыльцо. Сумерки сгустились. Как и раньше, на улице было пусто, тихо. Где-то далеко на западе тлела топкая полоска зари. Вечер.
Подошла Зелде.
— Поел? — сказала она.
— Поел.
— А Эле где? дома?
— Эле твой ловкач, — сказал Ирмэ. — Слава тебе — тырить начал.
— Как? — Зелде испугалась.
— Так, — сказал Ирмэ. — Дал ему деньги, — Мееру на табак. А он деньги в карман, а Мееру — фигу. Вот.
— Что ты? — Зелде всплеснула руками, заплакала. — А где он?
— Кто его знает, — сказал Ирмэ. — Не бойсь, не пропадет сокровище.
— Ох, ох! — всхлипывала Зелде.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Оставь слезы-то про запас. Пригодятся. Тут надо подумать, что делать, а не сопеть. Брось.
Зелде утихла. Только слезы катились по лицу, а голоса не слышно было.
— Завтра потолкуем, — сказал Ирмэ. — Сейчас-то мне некогда. Уходить надо.
— Куда?
— Туда.
Раздался свист.
— Вы, ребята? — сказал Ирмэ.
— Мы, — сказал голос Хаче. — Идем.
Глава третья
Гостиница Красновского
Вечер был темный. Над темными домами стояло темное небо, а на небе были звезды. Редкие деревья на улице Сапожников глухо шумели — с поля шел ветер. В подворотнях, под навесами слышался шорох — будто шаги и чей-то шопот. Сван стояли что каменные бабы — они вросли ногами в землю, стерегли дома, домашний покой. Кой-где желтыми пятнами светились окна — в комнатах дымясь горели плошки. Эти желтые мигающие огоньки напоминали, что на дворе уже август, что еще месяц, другой, и настанет осень, придут ненастные дин и черные дождливые ночи, и уже с пяти часов задымятся плошки, и люди при мутном их свете будут сидеть долгий вечер дома, слушать дождь, смотреть, как по отсыревшим стенам шмыгают тараканы, зевать во весь рот и думать, что вот опять хлеб подорожал, что вот от сына, от мужа опять писем нет. Не ранен ли? Не убит ли? О-хо-хо, господи.
Ирмэ, Хаче и Неах молча шли по середине улицы. Говорить чего-то не хотелось. Взгрустнулось им чего-то. Нога у Ирмэ болела, ныла. Но он не думал о ноге. Он думал о Лейбе.
«Чудной он какой-то человек, Лейбе, — думал он. — То вдруг пропал, то вот опять тут. В солдатском. Солдат он, что ли? Рымша. И бороду отрастил. Молодец, ей-богу. Вот Герш — тот подурей. В Сибири, говорят. Сидит. А скучно же там, должно, в Сибири. Снега. Волки».
— Хаче, — сказал он вслух, — верно это, что волки боятся огня?