Улица Святого Сульпиция
Шрифт:
На работе в мастерской он никогда не раздражался, был кротким, уступчивым, старался услужить всем и каждому. Сотрудники любили его за доброту и привыкли к его томному, меланхоличному виду. Все сходились на том, что он прямо-таки создан для этой работы. Машелье настолько сжился со своей ролью, что никого уже не смущали его странные изречения. Один Обинар, питавший слабость к новому натурщику, пугался этих чудачеств и тихонько увещевал его:
— Не принимайте все на веру, ведь этого же не было на самом деле.
Однажды утром из соседней мастерской зашел апостол Петр, посланный с каким-то поручением. На голове его красовался
На улицах Машелье все время огорчался, что прохожие не обращают на него внимания; его мучило не уязвленное самолюбие, а сострадание к людям. Проходя мимо церквей, он озадачивал нищих непонятными речами, суля им в будущем величайшие блага.
— Подайте милостыню, Христа ради, — пристал к нему какой-то оборванец возле церкви Сен-Жермен де Пре.
Машелье показал ему на богача, который садился в свой роскошный автомобиль.
— Ты богаче его… в сотни раз, в тысячи раз богаче!
Нищий обозвал его дерьмом, и Машелье, понурив голову, удалился, не питая к нему злобы, но опечаленный до глубины души. Как-то вечером у себя в номере он стал вспоминать своих покойных родителей и задался вопросом, попали ли они в рай. Он обернулся было к своему изображению, чтобы помолиться о двух страждущих грешных душах, но тут же передумал и покачал головой с самодовольной улыбкой, как бы говоря: «Не надо. Я сам все улажу…»
Между тем главный фотограф, засняв своего любимца во всевозможных позах, извлек из этого персонажа все, что мог придумать, и понял, что вскоре придется его рассчитать. К тому же Машелье слегка разжирел, и даже для «Христа во славе своей» у него были слишком пухлые щеки. Однажды утром, когда тот позировал для поясного портрета с нимбом над головой и с большим картонным сердцем, привешенным на груди, в мастерскую зашел господин Нормат.
Проверив последние негативы, он указал на них Обинару.
— Они далеко не так удачны, как первые…
— Это верно.
— Я считаю, что серию Иисусов пора прикрыть. У нас достаточно богатая коллекция, мы заткнули за пояс всех конкурентов, и я, право, не представляю, что тут еще можно придумать.
— Я уж сам об этом думал, — вздохнул фотограф. — Видите, за последние три дня у меня ничего путного не вышло.
— Теперь вам следует заняться Иоанном Крестителем… На него сейчас большой спрос, а дело тут обстоит плачевно, я уже вам говорил. Надо подготовить к будущему месяцу побольше образцов для наших разъездных агентов.
— К будущему месяцу? Слишком короткий срок, мсье Нормат… Нужна редкостная удача, такая же находка, как этот мой Христос…
И Обинар бросил благодарный взгляд на своего натурщика, который нетерпеливо поглаживал картонное сердце, дожидаясь ухода господина Нормата. Машелье одинаково благожелательно относился ко всем, за исключением патрона. Он питал к нему неприязнь, смешанную с отвращением, и мечтал прогнать из храма искусства этого красномордого, пузатого торгаша. Оби-нар, глядя на свою модель, мучительно соображал, где бы раздобыть Иоанна Крестителя; вдруг его осенила блестящая мысль, и он кликнул помощника.
— Живо принеси мне бритву, кисточку и мыло для бритья.
И пальцем указал удивленному хозяину на Машелье.
— Такой, как теперь, он как раз подходит… Мы причешем его под Иоанна Крестителя. Вот увидите…
Оба
— Ну, вам здорово повезло… Сейчас вам сбреют бородку, и вы поработаете у нас еще недельку в роли Иоанна Крестителя.
Машелье, смерив патрона презрительным взглядом, с упреком посмотрел на Обинара.
— Я готов претерпеть любые муки, — ответил он, — но не позволю сбрить бороду.
Напрасно Обинар убеждал его, что для Христа он уже не годится, что единственный способ оставить его на работе — это причесать под Иоанна Крестителя. Машелье, смутно сознавая, что вся его святость заключена в бородке, уперся на своем:
— Я не позволю тронуть ни единого волоса в моей бороде.
— Опомнитесь, — уговаривал его Обинар, — будьте благоразумны. У вас же нет ни гроша, никаких надежд на заработок…
— Я ни за что не расстанусь с бородой.
— Вот упрямая скотина! — вмешался господин Нор-мат. — Пошлите его к черту. Дайте ему расчет и пусть сейчас же убирается вон. Экий болван!
Уплатив еще за два дня в гостинице, Машелье снова начал голодать. Сперва он несколько возгордился, но потом, все больше страдая от голода, стал сомневаться в своей божественной сущности. Наконец он вспомнил, что работал тапером, и повернул в сторону Монмартра. Его невольно тянуло побродить возле кабачка, где он впервые стал жертвой несправедливости. Машелье надеялся, что в своем столь бедственном положении он вызовет сострадание у тех, кто знал его прежде.
Он отправился пешком и, спускаясь к набережной по улице Бонапарта, во многих витринах узнавал свои изображения. Машелье видел, как он несет ягненка на плечах, как взбирается на Голгофу, изнемогая под тяжестью креста… Это умилило его и подбодрило.
— Как я страдаю! — простонал он, задержавшись перед своей фотографией в облике распятого Христа.
Перейдя через Сену, он снова увидел свои портреты на улице Риволи и дальше, возле Оперы. Машелье почти не ощущал голода, он шел не торопясь, всматриваясь в витрины, с волнением ожидая новых встреч с самим собою. Ему довелось еще раз полюбоваться своим ликом около церкви Троицы на улице Клиши. Добравшись до кабачка, где когда-то выступал пианистом, он поспешно прошел мимо, даже не заглянув в окно. Все было ему чуждо в этой части Монмартра, его тянуло подняться выше. От голода и усталости его била лихорадка, и он не раз останавливался передохнуть на крутом подъеме. Когда он наконец поднялся на вершину холма Мучеников, стало смеркаться. Лавочники около базилики уже начали убирать на ночь разложенные товары. На одном из лотков Машелье успел рассмотреть несколько фотографий, для которых он позировал у Обинара. Тут были «Добрый пастырь», «Пустите детей приходить ко мне», «Иисус в Гефсиманском саду», вся серия «Крестного пути», а в рамке черного дерева — увеличенный снимок «Распятого Христа». Машелье был потрясен. Подойдя к каменной балюстраде и глядя с высоты на бурлящий внизу огромный город, он уверовал, что вездесущ. Последние лучи заходящего солнца обрамляли город узкой светлой лентой, внизу, в туманной мгле, зажигались далекие огоньки. Стараясь рассмотреть издалека пройденные им извилистые улицы, отмеченные, точно вехами, его изображениями, Машелье упивался сознанием, что слава его распространяется по всему городу. Ему чудилось, будто дух его витает в вечернем сумраке и смутный гул Парижа вздымается ввысь, словно хор славящей его толпы.