Улыбка Эммы
Шрифт:
Это было похоже на обратное бегство – с ночными переездами, дневными остановками в перелесках, с постоянным самоощущением преследуемого человека. Я смотрел на такие же, как в детстве, дрожащие звезды на темном небе над телегой, на которой лежал, и вспоминал, что так же ехал когда-то, увозимый родителями, только в противоположную сторону.
Я думал: возможно ли вообще перемещение человека без необходимости, а просто потому, что он может передвигаться по земле и видеть новые пейзажи, может размышлять при этом не тревожно, не с постоянной, выматывающей надеждой на лучший исход, а просто потому, что хочет думать? Я вспоминал прочитанные книги о путешествиях – какими забавными и добрыми казались все эти разбойники и пираты, какими
– Без надобности ты меня, парень, с печки не стащишь. Спал бы на ней всю жизнь, – сказал мне дядька Иван, сосед, с которым я ехал на телеге.
Какие здесь путешествия и размышления? Одна грубая жизнь. Она когда-то убила, проткнула штыком маленькую девочку у меня на глазах. Заставила плакать мою учительницу. Сделала взгляд моей матери навсегда печальным. И война – она ошеломила меня, заставив восстать против всего человеческого во мне; какой же я человек, если другие люди способны на такое? Немецкий летчик расстреливал беженцев, потом возвращался, чтобы добить семью на трехколесной уже телеге, свернувшей для спасения с дороги в поле.
Мне казалось, я должен был взорваться, исчезнуть.
Но дорога оказалась долгой. У меня было время и успокоиться, и думать о родных с желанием их жизни, и хотеть самому уцелеть ради них.
Сейчас я считаю, что меня спасло, как это ни странно звучит, зло. Большое зло, война. Она снесла, как паводком, все мои сомнения и размышления о прошлой грубой жизни, о том, почему нельзя было ее исправить, и оставила лишь деление на два мира – добро и зло, жизнь и смерть. Доехать туда, куда я направлялся, было простым и ясным ответом на все вопросы. И я предчувствовал, что и дальше, пока будет продолжаться это ясное и страшное деление мира, я стану подчиняться выбору, который будет происходить хоть и по моей воле, но без всякого моего согласия.
И еще одно непривычное раньше чувство стало для меня спасительным.
Впервые я оказался абсолютно свободным. Никто не ограничивал мое молодое стремление помогать окружающим, и я чувствовал, что стал любимцем нашего стихийно сложившегося обоза. Это мне было просто необходимо – я ничего подобного еще не испытывал и ощущал какую-то странную, переходящую через меня силу мира. На дневных стоянках я обходил все подводы, и всегда находилось чем помочь: то перебинтовать кого-нибудь, то костер разжечь, то воды принести, то просто покормить раненого. За эти две недели я, наверное, изменился. Во всяком случае, помню свое открытие, что научился, или мне кажется, что научился чувствовать, есть ли у людей совесть, сильна ли она. По лицам, по облику, по разговорам. До этого я долго не мог понять, не мог решить для себя: что же определяет человека? Должно же что-то быть общее для всех, заложенное при создании человека или потом появившееся, – раз мы люди, то что в нас главное? И я ответил для себя, что совесть. Может, и не точное понятие, но ближе к нему я не находил.
Жалко было, что не было рядом со мной деда, но в этих своих размышлениях я словно разговаривал с ним и получал ответы. А иногда мне казалось, что я разговариваю сам с собой – таким, каким стану в будущем. Наверное, я просто взрослел во время этой поездки, словно переезжал из детства в другую жизнь.
И однажды появилось зримое, осязательное подтверждение моего взросления. Это случилось во время очередного налета. Немцы часто летали низко над дорогами, выискивая обозы, на этот раз заметили несколько подвод, не успевших укрыться под деревьями, и стали стрелять из пулеметов. Наша распряженная телега стояла в кустах на берегу маленькой речки, я поил двух лошадей, держа их за уздечки. Мы с лошадьми оказались на виду – нас заметил самолет. Это я понял по тому, как он скользнул над нами, развернулся и теперь уже летел прямо на нас. Я потащил упирающихся лошадей, чтобы укрыться в зелени кустов и деревьев, но лошади испуганно пятились, жались друг к другу. И мы никак не
Какая-то неизвестная мне сила подняла меня в воздух, я перелетел через двух коней, почувствовав, как они подо мной шарахнулись в сторону. Пулеметная очередь перепахала весь песок в том месте, где я только что стоял, а я уже на четвереньках был в воде и смотрел и на берег, и на лошадей, которые мчались сквозь кусты, и вслед улетающему самолету. Дядька Иван кричал, гоняясь за лошадьми, а я на ослабевших ногах вышел на берег и сел на изрытый песок.
Как я почувствовал, что пули полетят прямо в меня? Какая сила заставила меня прыгнуть так, как никогда бы я не сумел в обычном состоянии? Не знаю. Но я почувствовал – еще в памяти оставалось это чувство, – как я увидел следующее мгновение, этот следующий миг, от которого я таким чудом увернулся.
И странное ощущение вселилось в меня. Словно в тот миг опасности я вдруг увидел будущее, близкое-близкое будущее, куда я должен был мгновенно переместиться, перепрыгнуть. Наверное, это и было ощущение уже взрослого человека, думаю я сейчас. Ведь ребенок или подросток не предчувствует, что ему угрожает.
Какое-то солдатское чувство опасности, впервые вспыхнувшее во мне на этой отмели, уже не покидало меня всю войну. Сейчас, конечно, уже можно говорить о том, как я чувствовал, что меня не должны убить. Боялся думать об этом напрямую, но чувствовал. Почему, не знаю.
Бабушка Матрена испугалась моего появления. Через обычную радость – столько лет не виделись – виден был испуг. Это меня сразу удивило, но потом я понял, отчего она так встревожилась.
– А мой ты родненький, тебя ж тут заберут! Окопы рыть, а то и в солдаты.
Я готов был и на окопы, и в солдаты. Мне уже шел семнадцатый год.
6
Часто, очень часто, хотя можно сказать, что и иногда, ведь не знаешь, часто или иногда случаются минуты, когда ты чувствуешь себя по-настоящему думающим, чувствующим, живущим человеком, – у меня появляется вдруг сильная уверенность, что вся моя жизнь до этой минуты была словно у одного человека, а дальше во мне будет жить человек другой. Проще говоря, появляется чувство новой жизни.
Так вот, тогда, в родной деревне, прожив там половину своего семнадцатого года, я чувствовал это постоянно.
Мне казалось, я вернулся в детство. Но только казалось.
Время и место не совпадали. Место было то же, а время – другое. Это я понимал. Даже интересно было наблюдать за этим несовпадением, ведь в таком возрасте приятно чувствовать себя повзрослевшим. На каждом шагу я видел, что все изменилось, хотя на самом деле больше изменился я сам.
Тревога меня не покидала. Казалось бы, ничего удивительного – война. Даже дома на улице стояли погруженные в эту тревогу. Но моя тревога была какой-то странной, связанной не только с происходящими событиями. Я чувствовал волнение не только внутри себя, но и вовне, в огромном пространстве. Как будто где-то там, высоко-высоко, наступил разлад.
Сейчас я думаю о том, что эти полгода, которые я прожил в своей родной деревне в начале войны, самые важные в моей жизни. Смешно, конечно, так говорить, ведь любое время жизни важно. Но там, в деревне, я стал таким, каким уже остался на всю жизнь. Наверное, оттого, что много думал.
Это было странное время, никогда потом не понятое. И как только я принимаюсь вспоминать о нем, думать, то всегда умолкаю надолго, как будто появляется во мне запрет размышлять об этом.
И все-таки, набравшись смелости, скажу: чувствовал я себя тогда частью Бога. Так мне нравятся эти слова: частью Бога. Но как только скажу их, опять замолкаю.