Улыбка пересмешника
Шрифт:
Как же они кричали на нее тогда... Какими словами называли! До сих пор, вспоминая об этом, Таня заливалась краской и съеживалась, как будто ее били. Основная претензия родителей заключалась не в том, что их дочь собирается в девятнадцать лет родить ребенка без отца, а в том, что после этого она бросит их на произвол судьбы с инвалидом, а сама будет устраивать свою судьбу.
Мать, перевалившая на плечи дочери все заботы об Алеше, с ужасом думала о том, что теперь ей самой придется хлопотать с ним с утра до вечера. Отец преисполнился мрачной злобы и с утра до вечера твердил, что
Татьяна терпела, сжав зубы. Молчаливая, замкнутая, никогда не имевшая подруг и лишенная того веселого досуга, который придает юным девушкам налет здорового легкомыслия, она воспринимала все с обостренной чувствительностью и страдала. Поделиться ей было не с кем; с детства она училась принимать решения сама, не советуясь со взрослыми, и знала, что спрашивать будут с нее как с большой. Она затыкала уши, чтобы не слышать проклятий отца и увещеваний матери, отправлявшей ее на аборт, и училась не показывать слез – родители справедливо расценивали их как признак слабости и наседали на нее с удвоенной силой.
В конце концов она все-таки ушла из дома в съемную квартиру – после того, как отец, выпив, замахнулся на маленького Матвея. Она бы взяла с собой и Алешу, но оставаться с ним дома в ее отсутствие было некому. Татьяна постоянно навещала брата, на лето увозила его в деревню и утешала себя мыслью, что обязательно, обязательно наступит время, когда они станут жить втроем, и отец не сможет больше бить его.
Ей вспомнился спектакль, который они смотрели с Матвеем. В ушах зазвучала грустная мелодия, и девичий проникновенный голос запел:
Добрые люди, добрые люди, Будет ли чудо со мной иль не будет? И неужели на белом коне Счастье мое не приедет ко мне?«К черту!» – Татьяна протестующе взмахнула рукой. Она не позволит наивной истории вселять в себя бесплодную надежду на то, что появится волшебник и одним взмахом сверкающей серебряной палочки превратит ее тусклое угрюмое болото в светлый лес с ландышами. Такая надежда – прибежище слабых духом, ждущих подаяния от небес, а она уже давно ничего не ждет!
Но в глубине души – той ее части, которая отзывалась на детскую песню Золушки, – зарождалась бессловесная молитва, не молитва даже, а тихий внутренний плач, обращенный к кому-то доброму, милосердному, смотрящему на нее с облаков и страдающему вместе с ней, – к тому, кто рано или поздно должен ей помочь.
В окно постучали, и Татьяна вздрогнула – так это оказалось созвучно ее мыслям. Она легко вскочила, с детской верой – сама не зная во что – подбежала к подоконнику ...
И отшатнулась.
Из темноты на нее без улыбки смотрел Данила Прохоров.
В джинсах и свободной рубашке навыпуск,
«Выйди», – одними губами сказал Данила. Таня покачала головой и сделала движение, собираясь задернуть штору. Но он, пожав плечами, шагнул к крыльцу и, прежде чем она успела добежать до двери и запереть ее на засов, быстро вошел в дом.
Татьяна перехватила его в сенях, налетела на него молча, встала, закрывая вход в комнату, где спали Алеша и Матвей.
– Что тебе надо?
– Поговорить пришел.
– Не о чем мне с тобой разговаривать. Убирайся. Закричу!
Он видел по ее лицу, что и в самом деле закричит, и торопливо сказал:
– Тихо ты, дура. Я зачем пришел-то... Мужик у Григория остановился, на острове чего-то ищет. Понимаешь?
Она молчала, и он продолжил уже медленнее, подбирая слова:
– Говорит, что рыбак... Никакой он, к чертям, не рыбак, вот что. Тихо, я сказал!
Она рванулась куда-то мимо него, будто собираясь выскочить из дома, и он перехватил ее за руку. Татьяна дернулась, но Данила сжимал ее тонкую кисть сильными пальцами, крепкими, будто железными, и она не могла вырваться.
– Ты кому-нибудь что-нибудь рассказывала?
Она молчала, пытаясь высвободить руку, и тогда Прохоров наклонился к ней ниже, взял за подбородок, повернул ее голову к себе, так что Таня уставилась на него своими темными глазищами, казавшимися черными в полумраке сеней.
– Ты – кому-нибудь – что-нибудь – рассказывала? – повторил он раздельно, понизив голос.
Она мотнула головой, как норовистая лошадь, и он отпустил ее.
– Таня...
– Никому! – крикнула она шепотом ему в лицо. – Никому, ясно?! А теперь уходи! Убирайся!
Она все-таки вырвала руку и отступила назад, едва не ударившись о стену. Волосы выбились из косы, разметались, и от ее близости, от взгляда – дикого, словно она была зверем, а он охотником, – в памяти Прохорова вспыхнули образы, сменявшие один другой с калейдоскопической быстротой: белоснежное тело с атласно сияющей, неправдоподобно красивой кожей, рассыпавшиеся по плечам черные пряди, красные следы на запястьях... И взгляд – такой же ненавидящий, как сейчас. Но тогда ему плевать было на ее ненависть – точнее, он так думал. Хотел думать.
Против воли он поднял руку и дотронулся до ее лица, провел пальцем по скуле, заранее зная, что за этим последует – удар и, наверное, крик. Татьяна дернулась, как будто он обжег ее, но не двинулась с места. Тогда он положил руку ей на затылок, потянул к себе, и она пошла, и вдруг оказалось, что она уже стоит вплотную, касаясь его плечом, и смотрит в сторону, словно боится поднять на него глаза.
Темнота сгустилась вокруг них, и где-то рядом отчетливо звенел комар, и от женщины, замершей рядом, пахло так, что ноздри изнутри будто обжигало ее запахом, и всего его изнутри обжигало оттого, что она здесь, и не двигается, и не отталкивает его.