Улыбка вечности. Стихотворения, повести, роман
Шрифт:
Наконец она спрашивает меня, не хочу ли я поглядеть на мельницу. О, конечно, с удовольствием. Итак, я спешиваюсь и оглядываюсь в поисках какого-нибудь крюка в стене, чтобы привязать лошадь. Но никаких крюков нет и в помине, и тогда я привязываю лошадь к той самой старой колымаге — и так сойдет, после чего карабкаюсь наверх к мельнику и его супруге. Забраться туда нелегко, так как вход довольно высоко над землей, а лестницы никакой нет, ноги скользят по припорошенной мучной пылью стене. Но я кое-как забираюсь. Мельничиха стряхивает с меня пыль с несколько назойливой заботливостью и широко улыбается, показывая два больших клыка, торчащих в глубине ее беззубого рта. Мельник нем, как могила. И вот мы идем смотреть мельницу. Жернова приходят в движение. Вращаются они с этаким приглушенным, сытым урчанием, не производя никакого шума и грома, хотя такие огромные и тяжелые. Они вращаются с флегматичной медлительностью, которая действует умиротворяюще. Чувствуется, что зерна там в достатке, и это приятное чувство.
Но вот мельник открывает маленькую дверцу в глубине этого сумрачного помещения — грохот водопада врывается к нам, а сильный сквозняк подымает вокруг нас с мельничихой целые тучи мучной пыли. Мне не терпится пойти посмотреть, как огромные массы воды вращают мельничное колесо. Но мельничиха недовольна, она сердито кричит мужу, мол, куда это его понесло. Он, однако, в этом вое и грохоте ее не слышит; я поворачиваюсь к ней спиной и выхожу вслед за мельником в маленькую дверцу. Ступаю на узкие мостки, мокрые и скользкие, с трудом удерживаю равновесие и делаю еще несколько осторожных шагов.
Пораженный, я глубоко перевожу дух. Здесь и вправду есть на что посмотреть. Мельничное колесо с его старыми, осклизлыми лопастями производит поистине дьявольскую музыку, извлекая ее из темной массы низвергающейся под ним воды. Грохот и вой оглушают меня, и я невольно вцепляюсь в какую-то торчащую тут балку, мокрую и холодную. Жутковато стоять вот так вот над мрачным потоком, грозно ревущим у тебя под ногами, но вместе с тем это так грандиозно и необыкновенно — просто дух захватывает. Я счастлив и дышу глубоко-глубоко, впивая речную свежесть и прохладу, и гляжу вниз, на реку, бурлящую в узкой теснине меж крутых берегов. Теперь я вспоминаю, что, когда ехал через лес, я слышал вдалеке шум плотины, и я еще тогда удивлялся, почему река нигде не попалась мне на глаза. И вот она наконец передо мной, я вижу ее во всем ее величии: она как сумасшедшая кидается на берега, она бурлит и ревет, но не пенится, воды ее все время темны и мрачны.
Наконец я оглядываюсь, ища глазами мельника. Он сидит на корточках в самом конце мостков и смазывает мельничное колесо. Странная картина. Эта голова на напряженно вытянутой вперед шее, со свисающим на лоб клоком черных волос, с отвислыми усами выглядит ужасно смешно в беспредельной своей серьезности. Этот здоровенный детина все время разговаривает сам с собой, я ничего не слышу, только вяжу, как шевелятся у него губы. На фоне всего остального он являет собой довольно комичное зрелище. Я отворачиваюсь и снова гляжу вниз, на несущийся под ногами поток. Все больше смеркается. Вода в конце концов становятся непроглядно черной.
Наконец, балансируя на скользких мостках, я возвращаюсь обратно. И думаю: как-то там мельничиха?
Так я и знал: она по-прежнему важно похаживает вокруг своих жерновов, все такая же толстая и круглая. Завидев меня, она приветливо улыбается. Но я вижу, что она недовольна. Она спрашивает, что это мы там так долго делали. Я отвечаю, что там такое великолепие, что просто невозможно заставить себя уйти, и спрашиваю, а почему она не захотела пойти с нами. Она говорит, что доски такие скользкие, а кроме того, ей просто не протиснуться через эту узкую дверцу. И тут, взглянув на нее, я начинаю хохотать, ничего не могу с тобой поделать. Но она и не думает конфузиться. Она медленно поглаживает себя по жирным ляжкам и бросает на меня какой-то такой взгляд, что я теряюсь, не понимая толком, что бы он мог означать. Потом она спрашивает, а почему муж не идет, чем он там занимается. Он смазывает колесо, отвечаю я непринужденно, будто это самая естественная вещь на свете. Тогда, нетерпеливо мотнув головой, она идет к двери. Высунув голову в темноту, она окликает его. Но он, видно, не слышит. Она снова окликает, он не появляется. Тогда я иду ей на помощь. Я заглядываю поверх ее головы и вижу, что мельник сидит как сидел, смазывая колесо. Вид у него в этой позе на корточках такой дурацкий; что я не могу удержаться от смеха. Мы кричим уже наперебой. Но он будто оглох и ослеп. Мельничное колесо так грохочет во тьме, что делается как-то даже не по себе. А он все сидит и смазывает колесо. Мы снова кричим, уже в два голоса. Он не двигается с места. Тогда она с такой силой захлопывает дверь, что отдается по всему дому, и запирает ее на засов. Но вскоре после этого она снова сама любезность — будто ничего и не произошло. Да ведь между нами двумя и вправду ничего такого не произошло. Она ведь только на мужа сердита. Мы начинаем говорить с ней о том о сем, о том, какая прекрасная погода стоит, в общем; обо всякой чепухе, о какой обычно говорят люди, когда им не о чем говорить. У нее, однако, такой вид; будто разговор этот ей очень интересен.
Я неприятно поражен. А я-то думал, что еду правильно! Нет, нет, говорит она и снова показывает в широчайшей улыбке два своих клыка. На самом-то деле вам надо было свернуть у маленького перекрестка в лесу миль так за пятьдесят отсюда, там вам надо было свернуть налево. А потом повернуть направо, и опять налево, и опять направо, и еще раз направо, а потом налево. Я не выдерживаю: о Господи! Она добавляет: это и есть правильная дорога, да разве ее отыщешь.
Я, повторяю, неприятно поражен. Но она меня дружески утешает. Здесь ведь так хорошо, так что ничего страшного. Я, мол, могу спокойно у них переночевать, а завтра с утра пораньше вернуться и попытаться отыскать дорогу. А они уж постараются, чтобы мне было хорошо и удобно, все тут к моим услугам. И у них есть комнатка в мансарде, спится там замечательно, можно проспать хоть до полудня.
Я невольно тронут ее радушием, хотя и огорчен, что теряю столько времени. Поразмыслив, я говорю спасибо и принимаю ее приглашение. А вообще-то даже интересно переночевать на такой вот старой мельнице в лесной глуши, где все так удивительно и необычно, — приятное маленькое приключение, будет потом что вспомнить. И как хорошо в самом деле чего-нибудь перекусить да и завалиться спать, растянувшись на удобной постели. В общем, все к лучшему.
Она ведет меня темным переходом в жилую половину дома и открывает дверь, за которой я вижу просторную, просто роскошную комнату. Мы входим, и она зажигает свечи, толстые, желтые свечи, которые, представляется мне, будут гореть вечно: при их свете все вокруг становится таким теплым и уютным. Она оставляет меня в комнате одного, говорит, ей надо пойти приготовить ужин. Чистые занавески на всех окнах, свежевымытый, отскобленный до желтизны пол, ослепительной белизны скатерть на огромном столе. Все здесь говорит о жизни здоровой и добропорядочной. Я сажусь, располагаюсь поудобнее, чтобы насладиться охватившим меня довольством. Мне здесь так хорошо, так покойно. К тому же, признаться, я здорово проголодался и предвкушаю, с каким аппетитом я сейчас поем.
Она приносит еду. Сначала появляется горшок каши и бочонок пива, который она ногой вкатывает в дверь. Это мучная каша, густо посыпанная сахаром и толченой корицей и с солидным куском масла посередине, уже оплывшим по краям. Мы усаживаемся друг против друга и едим до отвала, запивая все время пивом. Мы съедаем весь горшок. Я тяжело отдуваюсь. Она с довольным видом утирает рот.
Затем она приносит огромное блюдо с жареным угрем, плавающим в собственном жиру. Он до того жирный, что дрожит на тарелке, как желе, ускользая из-под вилки, поэтому мы едим прямо руками. Жир стекает по подбородку за воротник. Очень вкусно! Она съедает огромное количество. Я тоже ем много. Я сам удивляюсь, что могу столько съесть. Обычно я ем немного. А тут я словно впервые в жизни действительно ем, по-настоящему. Как я ел прежде — это и едой-то нельзя назвать. А пива я пью столько, что сам удивляюсь, как не лопну. Когда наконец от угря ничего не остается, она приносит следующее блюдо. Телячье жаркое. Целая гора телятины, за которой хозяйки и не видать, нет; я чувствую, что больше не могу. Но телятина такая аппетитная на вид, с такой поджаристой, золотистой корочкой, что невозможно не попробовать хотя бы кусочек. Она накладывает мне немыслимые кусища. Себе она берет в два раза больше. Мы едим.
Мы едим молча. Не произносим ни слова. Только слышно, как она пережевывает куски своими двумя клыками. И я вижу ее круглые глаза без бровей, взгляд их ясен и бесхитростен, у меня же, наверное, взгляд совсем осовелый. Я чувствую, как все больше пьянею от еды и пива. Главным образом от еды, которая таким тяжелым комом лежит у меня в желудке, что я буквально не могу пошевелиться. Я уже плохо соображаю. В голове у меня туман. И все-таки я накладываю еще. Глядя, как она ест, я почему-то не могу удержаться. Я ем вяло, насильно проталкиваю в себя жаркое, кусок за куском, большие куски. Наконец телятина кончается. Она придвигает к себе остатки.
Покончив с телятиной, она поднимается и, улыбаясь улыбкой заботливой матери семейства, снова направляется на кухню. В животе у меня свинцовая тяжесть. Опершись ладонями о стол, я тупо гляжу вокруг. С трудом поднявшись из-за стола, я выпускаю скопившиеся во мне газы. Я пьян. Но все в мире прекрасно. Я совершенно счастлив. Все, оказывается, очень просто и понятно, все совсем не так, как мне представлялось раньше.
Я сижу и думаю о жизни и понимаю многое, чего раньше никак не мог понять. Все у меня сходится. Что естественно, то и здор о во, и от этой простой истины становится так хорошо и покойно. Я ясно чувствую, что как оно есть, так и правильно. Я счастлив.