Ум лисицы
Шрифт:
«Если это Мокеев, то как изменился! — думала Клавдия Александровна. — Но как же он мог защищать этот город? Ложь. Ну какая разница! Сказал и сказал. В общем-то, каждый защищал, освобождал, строил… каждый… Он тоже. Там и здесь. Не важно. Ах, как жалко его, если это он… А это он! В нем и тогда жил этот старичок, сидел в нем где-то, виден был и тогда. Разве иначе узнала бы через столько лет? Невозможно. Господи, неужели Мокеев? Такой несчастный вид!»
Когда старик присел наконец отдохнуть под кипарисами на краешке скамейки, освещенной солнцем, Клавдия Александровна, пугаясь встречи с прошлым, потерянным навсегда и вдруг возникшим в таком убогом виде, подошла сбоку и негромко, удивленно позвала:
— Николай!
— Что это вы? — встрепенулся тот и, всем
— Не узнаете, Николай?
— Что это вы?
— Помните, аэростатный пост, Подмосковье?.. Хлеб, который вы?.. Помните? Я Калачева! — чуть ли не взмолилась она. — Помните? Заходили к нам… Хлеб приносили. Буханку…
— Что это? — капризно проговорил старик. — Какой хлеб? Куда я приносил? Ничего не понимаю. Хлеб. Вы говорите, хлеб? Я хлеб чайкам не кидаю, вы ошиблись. Я хлеб не приносил. Вы меня с кем-то путаете! Да, да… Это какое-то надругательство! Постыдились бы, дамочка! Какой хлеб? Надругательство!
Клавдия Александровна, убежав от старика, долго еще ходила вблизи набережной, гася холодным ветром внутренний жар и судорожную улыбку, которая помимо воли кривила ей губы. В грохотании волн она не стыдилась стонать в голос, переживая недавний свой страх и, как ей казалось, жуткий позор. «Дура, дура, — торопливо проносилось в сознании, и опять улыбка глупо вылезала наружу. — Ах, какая дура! С чего это я вдруг решила?! Ах, дура, дура…»
Со стороны могло показаться, что женщина, подставляя ветру лицо, ходит, любуясь бушующим морем, и не скрывает своего восторга.
«Что вы, Николай, что вы! Зачем, Николай? Не надо. Это слишком. Такое богатство! Это же хлеб, Николай. Что вы с нами делаете! Чем же отдариться? Садитесь, Николай. Сюда, пожалуйста. Или нет, лучше сюда, здесь вам будет удобнее. А если хотите, садитесь на диван. Садитесь, мы самовар раздуем, а вы посидите, пожалуйста. Ой, Николай, какой вы! Чем же вас угостить? У нас — ничего… Ну как это вы не хотите! Что-нибудь придумаем. У нас, кроме фруктового чая… Картошечки отварим! По-домашнему. Как, Николай? Селедочка есть! Отварим картошки, хлеб! Сейчас мы устроим пир!»
Это и в самом деле было пиршество.
В Москве Игорь Степанович, узнав, что косточкового масла Клавдия Александровна не привезла, пошутил, как всегда, неудачно:
— Ну что ж! — сказал он. — Зато привезли обещание, которое обещали.
И началась обычная ее жизнь от понедельника до пятницы или, как еще говорила она, переняв манеру шефа подшучивать над собой, в стиле блюз, то есть неторопливо и пресно, без огонька.
Лишь майское полнолуние выбивало ее из привычного ритма, словно высшие силы врывались и взрывали изнутри размеренную ее жизнь. Даже выражение лица менялось в эти дни, когда в небе царствовала луна. Тяжело и загнанно дыша, Клавдия Александровна была на грани слез, как это бывает с пересмеявшимися людьми, когда смех превратился уже в наказание, в истерическое безумие, отнимающее силы и доводящее до нервного шока, до потрясения, даже до слез.
— Полнолуние, — жаловалась она, тщетно пытаясь найти отклик в душах людей. — Человек не спит два дня до полной луны и два дня после, когда луна идет на ущерб. Я неделю не сплю и очень мучаюсь.
— Может, вы по крышам гуляете? — спросил ее как-то Игорь Степанович.
Они встретились с ним в обеденный перерыв на Центральном рынке возле рядов, заваленных первой зеленью, редиской, драгоценными помидорами и огурцами. На нем была в этот день надета легкая и просторная куртка цементного цвета, с карманами и с кнопочными застежками, кепка, похожая на жокейскую, брюки и замшевые спортивные туфли тоже маскировочного защитного оттенка.
— Все молодитесь, — ответила Калачева, кивая на одежду. — Вам бы еще пробковый шлем. Вместо этого козырька. Похожи на тренера.
— Что ж! — откликнулся он, сипло выдавливая воздух из груди. — Вы не поверите. А я в свое время хорошо прыгал. Особенно в длину. Как разбежишься, как прыгнешь! Летишь и радуешься. Я, наверное, был бы неплохим прыгуном. Прыгал бы во всех странах. Там рекорд,
Клавдия Александровна слушает, задыхаясь едким газом, висящим в разогретом пыльном воздухе, и, страдая от своей безгласности, думает с язвительной иронией, что человек этот тоже, как и все, кого она знала в жизни, не видит себя со стороны. Сейчас он отопрет ключом дверцу своей «Лады», сядет за руль, бросив на заднее сиденье портфель с редисом, накинет ремень безопасности, попросив то же сделать и ее, ворвется в поток машин и будет ворчать на дураков, которые сидят в других машинах и не умеют ездить, а вот он, единственный избранник фортуны, ведет машину так, как полагается на загруженных улицах Москвы. Зимой держит машину в гараже и не ездит на ней, выезжает только в мае, но при этом считает себя виртуозом.
— Странный народ американцы, — говорит между тем Игорь Степанович, вглядываясь в дорогу. — Любят подвергать себя опасности из любопытства. Но любопытства хватает ненадолго. Среди нашей молодежи, кажется, тоже что-то похожее процветает. Как-то это не по-русски. Что скажете, Клавдия Александровна?
— Шаловливые переливы радужной мысли, — глухо говорит Клавдия Александровна, грудь которой теснит ремень безопасности.
— Стихи?
— Нет, я про американцев. Сумасшедшие непредсказуемы.
— Почему они сумасшедшие?
— А вы бы, например, купили на аукционе поношенную вещицу из гардероба битлзов? За бешеные деньги.
Игорь Степанович пожимает плечами, морщится: в глубине души он любит американцев.
— Раньше, — говорит он с заминкой, не отрывая взгляда от дороги, — как было? Пыль увидели, значит, враг идет. — И с сипящей усмешкой замечает: — Они пыль в глаза любят пустить. Попылить. А вас едят комары? Меня что-то перестали кусать комары. Всех жрут, а меня игнорируют. Может быть, у меня болезнь какая-нибудь? Даже соскучился! Осторожный, нежный, пьет и жалит ласково.