Ум лисицы
Шрифт:
В этот день Клавдию Александровну все раздражало, ей хотелось ругаться, и она с трудом сдерживалась. День был безобразный, и ночь обещала быть лунной.
На соседнем дворе сушилось на веревке белье: что-то огромное, голубое и розовое. Смотреть на исподнее разноцветье было тошно, Клавдия Александровна отвернулась, проходя мимо, и, чуть не плача, вошла в пустой свой дом, слыша, как позвякивает посуда в старом буфете, и заперлась в деревянном убежище, которое давно уже требовало ремонта. Нижний венец, источенный временем, взялся трухой, и дом покосился, наклонившись к оврагу. Половицы с черными
Мутно-серая, увеличенная с любительского снимка фотография брата, висевшая на стене в рамке, почему-то все время сползала набок. Клавдия Александровна всякий раз поправляла ее, передвигая бечевку по гвоздю, но рамка через некоторое время опять висела криво. «Что же это такое! — с игривой укоризной в голосе говорила она Мише, круглолицему мальчику с нахмуренными бровями, под которыми задиристо улыбались глаза, глядящие прямо на Клаву. — Что за баловство! Опять покосился», — выговаривала она брату, и ей казалось, что улыбка его на мутноватой фотографии становилась мягче.
В этот день, в предвечерний час, когда в открытое окно привычным звучанием жизни влетели вместе с золотистым воздухом ласковые и радостные птичьи голоса, их свисточки, дудочки, трещотки, пискульки, сливающиеся в общий неясный звон, Клавдия Александровна обессиленно опустилась на стул и, локтями сдвинув скатерть, уронила голову на руки. Пальцы ее, костистые, жесткие пальцы старой машинистки, зарылись в волосах, застыли в оцепенении, словно бы замерзнув в снежной белизне.
Мальчик хмуро смотрел из серой дымки на постаревшую свою младшую сестру, затихшую в ожидании ночи и мучительной бессонницы под луной. А ей хотелось плакать. Она думала о бархатистых кротах, живущих в темноте подземелья. Маленькие слепые зверьки с лопатистыми лапами иногда попадались ей летом на лесных тропинках. Мухи, поблескивающие зелеными брюшками, всякие жучки и крохотные козявки возились, копошились в дохлых тушках лесных гномов, живущих под землей. Она даже подумала однажды, что кроты выходят умирать из-под земли на ее поверхность, под ночное небо, на вольный дух, освобождая свою обитель, темное подземелье от зловонного гниения… Эта мысль кольнула ее своей необычностью: люди освобождают поднебесное жилище и роют могилы, в то время как для кротов поверхность земли — безжизненное пространство, что-то вроде космоса. Насекомые быстро расправятся с маленькой тушкой и, накопив энергию, разлетятся, расползутся в разные стороны, и жизнь на земле и под землей пойдет своим чередом: никто не заметит исчезновения бархатного жителя подземелья.
Если бы Миша остался в живых, он был бы сейчас на пенсии — седенький жилистый старичок, как те ветераны, которых она видела на экране телевизора, — смущенные перед телекамерой, старые люди с медалями и орденами на пиджаках. Они стояли, скучившись возле Вечного огня. Каждому из них пионеры преподнесли по тюльпану. Старички держали эти тюльпаны, как зажженные свечи, и многие из них плакали, глядя на прозрачное, рвущееся на майском ветру пламя.
Брат ее мог стоять среди них. Но он там, в этом нервном, рваном, суматошном огне.
Лет двенадцать назад, морозным,
— Утром разогреем самоварчик, — сказал он моложавым, зычным голосом. Она вздрогнула и переспросила:
— Утром?
А он вдруг сказал:
— У тебя, Клавочка, тишина… Дай мне отдохнуть в тишине. Здесь такая тишина, такие звезды, так хрустит снег… Я сейчас вышел и ахнул. Снег сверкает под фонарем, деревья в снегу, все искрится. Наши деды не знали такой красоты! Они не видели деревьев в снегу и вообще снега под электрическим светом. А это чудо! И вот что странно! — удивленно воскликнул он и неожиданно тихо, ласково позвал: — Иди ко мне… — Позвал так, что она не могла не подчиниться. — И вот что поразительно! — продолжал он, обнимая и поглаживая ее спину. — Смотрел сейчас на фонарь, а из чистого неба… звезды! В небе звезды, и откуда-то оттуда летят маленькие кристаллики. Это даже не снежинки… Ты слышишь меня?
— Ага, — на слабом выдохе откликалась Клавдия Александровна. — Ага…
— Это не снежинки, а крохотные звездочки, каждая не больше комарика и каждая сама по себе. Они сейчас летят и поблескивают в электрическом свете… Какая тут тишина!
— Ага, — слабеющим голосом отзывалась она, оглушенная и раздавленная своим повиновением, рабской подчиненностью самоуверенному мужчине, от которого пахло табачным пеплом и въевшимся в кожу лица миндально-тленно горьким одеколоном. — Ага…
Ей было стыдно за свое убогое, как ей казалось, непрочное, шаткое жилище, за грязную занавеску с желтыми потеками, за саму себя, не готовую, не умеющую, не знающую, как тут быть. «Ага, — рвалось из нее то ли восхищенное восклицание, то ли стон. — Ага…»
— Это кто? — спросил Игорь Степанович, увидев на стене портрет. — Племянник?
— Ага, — ответила она, но, спохватившись, поправилась. — Нет, не племянник…
— А кто же?
Она испуганно посмотрела на стену, увидела дымчатые очертания нахмуренного мальчика, вперившего в нее свой насмешливо-задумчивый взгляд, отстранилась от Игоря Степановича и, поправляя волосы, ответила чуть слышным, внятным голосом:
— Брат, — отворачиваясь и с трудом глотая сухость во рту.
— У тебя брат?!
— Был, да… Старший… Погиб… Довоенная карточка…
— Совсем не похож…
— Семнадцать лет… или даже шестнадцать.
— Все равно, — говорил Игорь Степанович, исподлобья разглядывая портрет Миши. — Все равно ничего общего.
— В маму, а я в отца…
— Может быть, — задумчиво говорил Игорь Степанович, закуривая папиросу (тогда он еще не курил сигар). — А что? — воскликнул он и запнулся…
— Что?
— Погиб?
— Да…
— Фу-фу-фу-фу…
И оба взглянули друг на друга, словно в доме появился третий.
— Какая здесь все-таки жуткая тишина. Что это? Звенит, звенит все время… А?
— Лампочка перегорает.
— Я думал, в ушах. Так-так-так… В таком возрасте! Мальчик. А может, это легче?
— А вы, Игорь…
Он тяжело посмотрел на нее и, надвинув на глаза воспаленные веки, ответил, понимая ее вопрос:
— Я моложе, чем вы думаете, Клавдия Александровна.