Умереть и воскреснуть, или Последний и-чу
Шрифт:
Настя шагнула через порог, я – за ней. Запах свежей краски обрушился на меня, едва не свалив с ног. Первые мгновения я ничего не видел – взор застлала пелена. Брошенная тугой пружиной дверь чувствительно стукнула по спине, и я малость очухался.
Насти рядом не было. Машинально вытерев ноги о половичок, я вошел в прихожую, опустил на пол торбы, скинул с плеч тяжеленный рюкзак. И отправился искать людей.
– Есть кто живой? – спрашивал я негромко, словно боясь спугнуть этих самых живых. И не было мне ответа.
Первым делом я прошел на кухню.
Сковородка, пара кастрюль, полдюжины тарелок – все не наше, случайное, собранное с бору по сосенке. От семейной посуды – чугунных сковородок, отлитых с гербом Пришвиных по специальному заказу, прекрасных саксонских сервизов, привезенных дедом из поверженного Лейпцига, фамильного серебра – ничего не осталось.
Потом я зачем-то осмотрел кладовую. Дощатый пол, голые, без привычных полок, стены. Кроме двух непонятных коробок с сибирскими гербами и сургучными печатями, там не было никаких припасов.
– Настя! – крикнул я. В ответ – тишина. Мне стало не по себе.
Заглянул в комнату для гостей. Такое ощущение, что сюда вообще не заходили: ни одной вещички, а на полу тонкий слой пыли. Что-то путающее было во всем увиденном. Отсутствие всегдашнего уюта, пусть умеренного, но обязательного комфорта и порядка в большом и малом могло значить только одно: наш дом по-прежнему не существует, есть только видимость, пустая скорлупа…
Матери в доме не было. Зато Настю я обнаружил в гостиной. С Анькой на руках она сидела на грубом табурете в центре пустой комнаты. Крашеные доски пола поблескивали в лучах солнца, врывавшихся через расшторенное окно.
Настя выглядела совершенно измученной. Только сейчас я понял, чего стоило моей девочке наше долгое путешествие из Джунгарии. Ну теперь-то уж все позади.
Я стоял в дверях, не спеша заходить. Настя устало улыбнулась мне, я попытался улыбнуться в ответ, потом произнес одними губами:
– Выйду в сад. Поищу там.
Сад… Громко сказано. Вернее бьио бы назвать его огородом. На месте сгоревших деревьев разбиты грядки. Перекопан каждый метр, и везде что-нибудь растет или росло и уже собрано.
Мать полола траву, осторожно отделяя от клубничных кустов переплетения мокрицы. Она не почувствовала моего приближения, не замечала меня, стоящего у штабеля смоляных досок на месте спаленной беседки. Седой пучок волос на затылке, согнутая спина, обтянутая заштопанной старой кофтой, часто-часто ходящие худые лопатки, видавшая виды юбка, простые старушечьи чулки, резиновые галоши – такой я не видел ее никогда. Сладкая боль стиснула мне сердце. Я узнавал и не узнавал свою мать – гордую, сильную, еще совсем не старую женщину. Я не решался позвать ее. Она ощутила мой взгляд и обернулась…
Настя вышла в сад спустя минут десять. Я видел: мать хотела обнять и ее, но, перепачканная в земле, не осмеливалась подойти. Жена сунула мне сверток с Анькой и сама устремилась к Марии Пришвиной. Отставив назад, словно заломив, земляные руки, мать прижалась к Насте грудью и снова малость всплакнула. Настя гладила ее плечи и тоже плакала. Я не люблю, когда разводят мокрень, и стал показывать проснувшейся Аньке ее владения. Девочка какое-то время раздумывала, стоит ли ей удариться в рев или потерпеть. А потом с любопытством начала осматривать участок.
– Господи, как я рада… – овладев собой, сказала мать. – В кои-то веки в нашей семье прибыло. А то все убываем и убываем. Совсем мало нас, Пришвиных, осталось на этом свете… Ну, проходите в дом. Пока с дороги помоетесь, отдохнете, и обед будет готов. Настя, я покажу, где что.
– Надо воды погреть, – буркнул я, стараясь не развинтиться. Еще немного – и сам заплачу.
– У меня колонка работает, – обрадованно воскликнула мать. – Водопровод в порядке, газ подключили три дня назад. Обещали скоро и плиту привезти.
Настя пошла в ванную и долго отдраивала от дорожной пыли Аньку. Плач и визг разносились по всему дому, вызывая у моей матери неудержимую улыбку. Я в это время помогал ей на кухне.
Вымытая дочка утомилась от рева и клевала носом. Настя понесла ее в Сельмину комнату – мы уже переименовали ее в детскую. Я успел перетащить туда единственную хорошую кровать и знаменитую пришвинскую колыбель, уцелевшую не пойми как, постелил свежее белье. У матери – вот чудо-то! – нашлись кое-какие детские вещички. Так что Анькина постелька была организована по всем правилам.
Затем мылась Настя. Я же вскрыл гербастые коробки, увиденные в кладовке. До сих пор мать не трогала эти подарки кедринского наместника – меня ждала или еще кого из детей. Там была и тушенка, и сгущенка, и крупа разная. Даже настоечка имелась, «Кедровый ручей», и икра к ней лососевая. На поед и на загул…
Женушка моя вышла в коридор распаренная, раскрасневшаяся, благодушная. Настала моя очередь отмачивать и сдирать с себя вековые наслоения. Я впервые за год забрался в ванну, кинул кубик хвойного экстракта и сибаритствовал целых полчаса. Мог бы еще блаженствовать – до полного разо-мления, мог бы и вовсе заснуть, рискуя захлебнуться, да обед ждать не станет. Пришлось быстренько отдраиться мочалкой и назад – в мир.
Сели мы за стол на кухне. Другого просто не было. Для гостиной мне еще предстоит раздобыть достойный нашего семейства большой обеденный стол. Да и вообще, список неотложных дел по обустройству нашей мирной жизни огромен – попробуй найди столько времени и денег. Но как говорится, глаза боятся, а руки делают. У фаньцев на этот случай есть другая поговорка: и дорога в тысячу ли начинается с первого шага.
Оказалось, истосковался я по картошечке в чертовой пустыне до дрожи в руках, хотя раньше никогда не был ярым ее любителем. Навернув борща с тушенкой и жареной картошки на постном масле (ни мяса, ни рыбы в доме не было), мы принялись чаевничать.