Умереть и воскреснуть, или Последний и-чу
Шрифт:
– Игорь! Если слышишь, моргни два раза. Или пальцем шевельни. Игорь!
Голос вроде знакомый, а никак не узнать. «Игорь…» Кто-то из своих. Непонятно… Я попытался моргнуть, как просили. Не получилось. Попробовал силою самозаговора овладеть веками, напрягся, вспоминая логические слова, и тотчас все стало меркнуть.
Когда снова пришел в себя, увидел рядом смутную белую фигуру. Она была неподвижна. Она не знала, что я уже в порядке. А я был рад, что у меня посетитель. Я успел отдохнуть от людей, и одному стало скучно. Я был очень рад. Теперь бы понять, кто это.
На
– Ты пришел меня судить?
Отец молчал, но я слышал его голос. Он читал мне приговор, который был бесконечен, – отец все не мог добраться до назначенного мне наказания. Наказанием стал его взгляд, наклон головы, движение плеч… И я попытался оправдаться, остановив этот немой монолог, который почище расстрела.
– Я не сумел себя заставить… – Слова застревали в горле. Вот не думал, что придется оправдываться еще и в том, чего я не совершил в тот страшный день – день штурма Блямбы. До сих пор меня проклинали именно за содеянное.
Отец не отозвался. Мне даже почудилось, что глаза его закрыты.
– Использовать осадную артиллерию – против своих… Мы за пару минут уничтожили бы стрелков у окон… Но расстреливать Гильдию из орудий – это было выше моих сил. – Никак не удавалось собрать расползшиеся по пылающей черепушке мысли. – Меч и пуля еще дозволены… как последний аргумент в споре. Это было все еще наше внутреннее дело. А пушки и бомбы – нет. Это уже настоящая война. Самих с собой…
– Ты предпочел, чтобы напрасно гибли наши лучшие бойцы. – Когда отец заговорил, голос его показался странным, словно звучащим из огромной трубы. – Ты испугался обвинений. Люди злопамятны. На тебе до смерти висел бы ярлык: «Он расстрелял Гильдию из орудий». Ненависть и презрение – их тоже нужно уметь выдержать. Ноша оказалась бы тебе не по плечу.
– А как ты поступил бы на моем месте? – вырвалось у меня.
– Позволь мне остаться на моем, – ответил он все тем же искаженным голосом. – Это не лучшее из мест, но мне его не покинуть.
И исчез. То есть я потерял его из виду. Я долго вращал глазами и хотел повернуть голову, пока не заломило в висках и штырь снова не воткнулся в грудь. Я замычал от боли.
Ойкнула женщина. Оказывается, у дверей стояла медсестра. Она убежала, но вскоре вернулась, приведя с собой врача. Я пытался спросить, где отец. Меня не хотели понять. «Больной! Вам вредно говорить!» Мне вкатили лекарство, воткнув шприц в уже истыканную вену…
Утром я возобновил свои попытки. Лишь с пятого раза доктор Пронин наконец уразумел, чего я от него добиваюсь. И сказал:
– Вашего отца здесь не было и быть не могло. Потому что… – Прикусил язык.
– Поклянитесь, – до боли напрягая горло, с трудом выговорил я.
– Зуб даю, – с видимым облегчением сказал Пронин и, что-то шепнув сестре, кинулся к дверям.
По-моему, он всегда носится по коридорам госпиталя как сумасшедший. Боится опоздать.
Доктор был похож на синематографического злодея. Он носил длинные черные усы с закрученными концами, пепельные кудри с едва заметной проседью, нос – крутым крючком, грозящий проткнуть верхнюю губу, и глаза про фессионального шулера. Именно носил, потому что казался неумело загримированным актером. Белоснежный докторский халат усугублял впечатление.
При этом Пронин был добр, сказочно добр к своим пациентам и персоналу. Доброта излучалась из пор кожи, из морщинок у глаз, из уголков рта. Распространяясь по воздуху, она ощущалась вполне материально: у меня, например, вставали дыбом волосы и кожу щипало, словно в электрическом поле.
– А вы, батенька, в рубашке родились, – сказал доктор под конец своего следующего визита.
И он поведал мне, что пуля раздробила плечо и, срикошетив о лопатку, по счастью, избежала встречи с позвоночником. Доктор Пронин мне ее подарил. Кривая такая, набок свернутая – будто столкнувшаяся в полете не с Игорем Федоровичем Пришвиным, а по меньшей мере с броневой плитой. Это вторая. А та, первая… Она вошла в грудь, застряв у сердца, – полноготка бы вправо… Господь, в которого я не верую, хранил меня. Хранил, иное предназначение мне определив. Есть вещи пострашнее, чем смерть.
На следующее утро ни свет ни заря доктор Пронин влетел в палату и самолично начал обматывать мне голову пропитанными сукровицей бинтами. Я хотел было спросить его, уж не вторая ли это по счету галлюцинация, но доктор зашипел мне в ухо:
– Молчи! У тебя сожжена гортань.
Был он смертельно перепуган. Забинтовав меня от макушки до ключиц, доктор выскочил в коридор. Я ничегошеньки не видел из-за бинтов и стал напряженно прислушиваться к происходящему за стенкой. Звуков было не много: стук дверей, шаги, раздраженные голоса.
Затем в палату ворвались жандармы. Они грохотали сапогами, бряцали автоматами и шашками. От них пахло луком и пивом.
– А это кто?! – рявкнул один из них. – Только не врать мне! Не врать! – Жандарм будто не с главным врачом разговаривал, а с беглым каторжником. Видно, в государстве нашем что-то резко поменялось, и «голубые гусары» вдруг стали главнее всех.
– Старший брандмейстер Пятшщын. Обгорел во время тушения колокольни. Вот его история болезни.
– Пожарный, говоришь… Герой… – раздался язвительный голос второго жандарма. – А почему бинты не поменяны?
– Так ведь мы… За ночь-то… За всем не уследишь.
Сейчас пришлю сестру.
– Смотри у меня, с-ско-тина!.. – угрожающе выкрикнул первый жандарм и наверняка замахнулся на доктора рукой.
– Вы не имеете права! Я – дворянин и государственный служащий! – вскричал Пронин, вспыхнув благородным негодованием. – На войне у меня был бы чин полковника! В жизни не видал подобной наглости! – Играл он не ахти как, но бывает и хуже. – Я буду жаловаться в Департамент здравоохранения!
– Горлышко не надсади, – усмехнулся второй жандарм. – До рая не докричишься.