Умереть в Париже. Избранные произведения
Шрифт:
Я почувствовала себя виноватой, меня стали терзать сомнения… Из-за меня Миямура откладывает наше возвращение в Японию, причём откладывает на неопределённое время. Конечно, я написала ему, что чувствую себя хорошо, что температура больше не поднимается, но ведь я не возвратилась на лето в Париж, хотя лечусь в санатории уже целый год… Он мог прийти в отчаяние, решив, что на самом деле мне так и не стало лучше… Только ради Миямуры и тебя я всю зиму боролась с болезнью, и что же, получается, мои усилия напрасны?
В следующем письме была твоя фотография. Ты, в ботиночках, держась за руку мадемуазель Рено, прогуливаешься по саду, но лицо у тебя заплаканное, по щекам
Я вернусь и обниму тебя. Пусть Миямура своими глазами увидит, какой я стала здоровой и сильной. И мы уедем в Японию, пока моих сил достаточно для морского путешествия. Желание немедленно отвезти тебя в Японию, где ты будешь в безопасности, пронзило меня словно стрелой, я готова была уехать сегодня же и потребовала встречи с доктором Боннаром.
Доктор был очень удивлён, но сказал:
— Вам приходится срочно возвращаться в Японию? Я полагал, вы задержитесь ещё на полгода… А вы, значит, решили уехать? Меня волнует, как вы перенесёте сорокадневное морское путешествие… После того как вы вернётесь в Японию, постарайтесь хотя бы года два жить подальше от моря.
Скорее всего, он не разрешил бы мне уехать, если бы я не обманула его, сказав, что мы должны немедленно возвращаться в Японию. Доктор дал мне последние советы, и, слушая его ласковый голос, я почувствовала, что поступила очень дурно, и глаза мои увлажнились.
— В Японии я сразу же выздоровею. Ведь я смогу есть свою любимую японскую еду. Дышать родным воздухом. Ходить по земле, которая меня взрастила.
Я попыталась улыбнуться, но долго сдерживаемое волнение наконец прорвалось наружу, и я разрыдалась. Я рыдала, не испытывая никакого стыда перед доктором, не боясь, что меня услышат, мне было так горько, так жаль себя! Доктор молчал, но я чувствовала на себе его внимательный взгляд и в конце концов, вытерев слёзы, спросила:
— Скажите, если я буду жить вместе с ребёнком, он не заразится?
Доктор, словно не в силах скрыть волнение, только отрицательно покачал головой, когда же я пошла прочь, улыбаясь, добавил:
— Только не целуйте её.
— Не беспокойтесь, у нас в Японии это не принято.
Я тоже попыталась улыбнуться, но тут доктор энергично приблизился ко мне и крепко сжал мою руку.
— В своих пациентах, — сказал он, — я всегда вижу мучеников, жертвующих жизнью ради победы над одной из самых ужасных болезней человечества. Для того чтобы победить, нужна решимость бороться с болезнью не на жизнь, а на смерть. Взять хотя бы меня. Я, конечно, не пациент, но ведь и я вынужден оставаться здесь, в горах, ибо посвятил этой борьбе свою жизнь… Думаю, что только в терпении можно обрести счастье. Впрочем, восточным людям это можно и не объяснять. Желаю вам здоровья и благополучного возвращения на родину.
Я, забыв пожать ему на прощанье руку, только смотрела на его короткую белую бороду, затем неожиданно для себя самой прижалась лбом к его тёплой руке.
Выйдя от доктора, я немедленно отправилась в контору. Я попросила к завтрашнему утру подготовить мне счёт и заказать билеты на международный поезд до Парижа. Стоял прекрасный вечер. Поднявшись к себе, я увидела, что через распахнутое окно в комнату врываются лучи заходящего солнца, окрашивая белые стены и белую кровать нежно-розовым цветом. Я вышла на балкончик, где в течение года каждый день в одиночестве принимала воздушные ванны. Было ясно, внизу вдалеке виднелось озеро Леман, за ним, на фоне тёмно-синего неба, белели Савойские горы и нежно-розовым блеском сверкала вершина Монблан. Горы Швейцарии, я никогда не увижу вас больше… Я долго смотрела на них, надеясь запечатлеть в своём сердце.
Господи, я не знаю, полезно ли мне ехать в Париж или нет. Но место матери рядом с её ребёнком.
Может быть, я и умру, но я не в силах больше жить в разлуке со своей девочкой. Уж лучше умереть в Париже. Ведь, оставаясь здесь, я всё равно что мертва для неё. Прошу тебя только об одном — не призывай меня раньше, чем я вернусь в Японию вместе с моим ребёнком.
ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
Прочитав записки, я пришёл к выводу, что следует отдать их Марико, как того желала её мать. За эти годы Марико превратилась в красивую и умную женщину, поэтому можно было не опасаться, что она превратно истолкует смысл написанного и усомнится в своих родителях, наоборот, читая между строк, она наверняка поймёт, что стремилась сообщить ей её мать, и извлечёт для себя много ценного и поучительного. Мне очень хотелось прочесть ещё и записки Миямуры, которые, по его словам, он написал, потрясённый дневниками жены. Но я сдержался и не стал просить его об этом, отчасти понимая, что восхищение, которое я испытал, познакомившись с написанным его женой, является недостаточным для того основанием, отчасти из боязни, что меня могут упрекнуть за свойственное якобы писателям стремление копаться в чужих тайнах. Поэтому на следующий день я позвонил Миямуре и сказал самым непринуждённым тоном:
— Вчера ночью я прочёл дневники и думаю, что их следует отдать Марико.
— Значит, ты полагаешь, что всё-таки надо это сделать? — Мне живо представилось растерянное лицо Миямуры. — Тогда, может быть, ты возьмёшь на себя труд… Когда она вернётся из свадебного путешествия, я попрошу её зайти к тебе… — сказал он, затем нерешительно добавил: — Я надеюсь, тебе удастся ей объяснить и она всё поймёт правильно… И ещё, расскажи мне потом, как она отреагировала.
— Конечно расскажу. Но если Марико скажет, что хочет прочесть твои записки, ты отдашь их ей сам.
— Думаю, до этого не дойдёт, — смущённо сказал он, — всё зависит от того, как она воспримет дневники Синко. Там видно будет.
Через несколько дней после этого разговора я получил открытку от Марико и её мужа. Оба написали по нескольку слов.
"Цукисиро тоже оказался Вашим поклонником, — обычным своим шутливым тоном писала Марико. — Это одно из самых приятных открытий, которые я сделала за время путешествия".
Прошло ещё две недели, и однажды воскресным вечером она зашла навестить меня вместе с новоиспечённым мужем.
В тот вечер жена с детьми были дома, дети тут же стали тянуть Марико каждый в свою сторону: "Марико-сан, да Марико-сан", поэтому её застенчивость мгновенно улетучилась, я же тем временем смог весьма содержательно побеседовать с Цукисиро. Он изучал социологию, и мы начали с Дюркгейма, работы которого я изучал до того, как стал писателем. Из разговора с Цукисиро я извлёк впечатление, что человек он, судя по всему, надёжный, и порадовался за Марико. Жена суетилась, не зная, чем попотчевать дорогих гостей, дети шумели, и в этой суматохе я по рассеянности едва не забыл про тетради. И только когда гости стали прощаться, вдруг вспомнил о них и, вытолкав недоумевающих жену и детей из кабинета-гостиной, сказал как бы между прочим: