Умрем, как жили
Шрифт:
Баба Ульяна хлопотала во дворе и меня не признала. Когда я напомнил ей о прошлом приезде, скорбно перекрестилась, будто был пришельцем с того света.
— Умер Юрочка, умер сынок. На сенокос и умер.
Охватило ощущение, будто умер я сам. Ребята из газеты растерянно глядели то на меня, то на Ульяну.
— Баба Ульяна, — начал было я, но она оборвала:
— Чего на ветру слова мусолить? Заходите в дом, с дорожки поешьте. Деда нет — за прошлогодней клюквой подался.
Пока мы ополоснули руки и походили по горнице, неловко теснясь, Ульяна уже накрыла на стол, сделав это,
Я достал газету и положил на стол.
— Баба Ульяна, а мы порадовать Юрия собрались. Вот наконец его запутанное дело и кончилось — правительство наградило большим орденом.
Ульяна восприняла новость спокойно.
— Знала я, что парень он добротный. Без червоточинки. Только больно невезучий в жизни. Есть такая порода — не в шлею родятся, не в шлею и живут…
Она взяла газету негнущимися пальцами с толстыми вздутыми суставами, натруженными на повседневной и миру незаметной работе. Полюбовалась, как игрушкой, и аккуратно положила назад.
— Баба Ульяна, к вам большая просьба — взять эту газету себе. У Юрия нет в мире более близкого человека, чем вы, да и вы имеете право на часть награды…
Она замахала руками, но потом, словно что-то сообразив, решительно и быстро согласилась.
— Это правильно! Ближе к Юрочке, чем в моем доме, награда нигде не будет. Как бы ему оставлена. Коль вернется, сразу и возьмет и прочитает…
Она говорила о Токине, будто он ушел в соседнюю деревню за сеном и часа через два-три вернется.
После завтрака Ульяна повела нас на кладбище: неогороженное, открытое простору, с оплывшими могилами, утыканное покосившимися и почерневшими от времени крестами.
Юрину могилу признать было нетрудно — над ней стоял желтый, словно из золота, свежерубленый сосновый крест. Чувствовались рука и былое плотницкое дедово мастерство.
Ульяна по-домашнему, словно во дворе, опустилась на соседнюю, как мне показалось, могилу, оказавшуюся лишь искусно наметанной из глины скамеечкой, и, ухватившись за концы черного платка обеими руками, будто боясь, что он сорвется под ветром и улетит, замерла. Она не плакала и не причитала. Она смотрела на крест суровым, немигающим взглядом. Складки ее морщинистого рта тихо двигались. Словно по ним текло время, все сотканное из переживаний и мудрых невысказанных мыслей.
Пожалуй, это было первое кладбище, на котором я чувствовал себя существом, не униженным перед вечностью, существом, которое отведенное ему время стоит на земле прочно, а коль приходит срок лечь в землю, остается и тогда хозяином, а не жалким отбросом, затерянным в бездонности бытия.
Деда мы так и не дождались. Сердечно попрощавшись с бабой Ульяной, которая, несмотря на все наши протесты, всучила резное,
ОКТЯБРЬ. 1964 ГОД
Сегодня, ровно в три часа дня, начинался один из самых интересных видов программы — марафонский бег. Он был интересен еще и тем, что выступал босоногий эфиопец, герой Римской олимпиады. Всех волновал вопрос, как пробежит Абебе Бекилла здесь, в Токио. У меня лежало готовое интервью с ним, полное твердых, граничащих с беспардонным зазнайством заявлений.
На стадион я прибыл только-только, даже не успев заглянуть в столовую пресс-центра и проглотить дистиллированный европейско-японский обед.
Ложа прессы находилась справа от королевской ложи, напротив места, где линия финиша перерубает коричневый поток беговой дорожки и возвышается особая трибунка для судей. Ложа была полупуста, старт марафона мало кого интересовал. Пробежав круг густой безликой толпой, марафонцы исчезали под трибуной, чтобы появиться вновь через два с лишним часа уже растерзанной, развалившейся на отдельные группы борющихся с усталостью героев. Журналисты уселись к маленьким телевизорам «Сони», стоявшим перед каждым вторым рабочим местом в ложе прессы. Десятки камер словно вели бегунов метр за метром, и, глядя на голубой экран, можно было следить за борьбой на всей трассе.
Сосед появился рядом со мной незаметно. Когда во время рекламной вставки я оторвался от экрана, то увидел рядом с собой одетого с иголочки благообразного пожилого мужчину, с этаким южноамериканским медным загаром. Он громко заказал пиво на дурном английском языке. Я попросил у подошедшего разносчика бутылку и для себя.
— Вы из Калифорнии? — спросил я.
— Нет. Из Аргентины.
— Коренной аргентинец?
— Не совсем.
На этом разговор оборвался. И может быть, никогда не возобновился, если бы мы, млея от восторга, не смотрели, как методично мерил своими босыми ступнями токийский асфальт бегун из Эфиопии.
— Пожалуй, такого не видел еще спортивный мир, — признался сосед.
— В Мельбурне на десять тысяч метров Владимир Куц бежал не хуже.
— Уж не русский ли вы? — На лице соседа выразилось любопытство.
— Допустим.
— Очень много снега, — вдруг сказал он по-русски.
Настолько нелепой показалась фраза в обстановке японского стадиона, — раздетая толпа, почти тридцатиградусная жара — что я оторопел.
— Вы говорите по-русски?
— Что? Что? — переспросил он уже по-английски. — Я знаю лишь несколько фраз. И то стал забывать. Я воевал в России. Давно.
— А теперь живете в Аргентине?
— Да, я работаю в газете немецких колонистов, эмигрировавших в Аргентину.
— А я — в московской «Спортивной газете».
Я вынул из кармана визитную карточку и протянул собеседнику.
Тот достал тугой, крокодиловой кожи бумажник и, вынув оттуда лощеный, с ворсистыми прожилками квадратик бумаги, протянул в ответ.
«Моль Дитрих, журналист. Владелец и редактор газеты «Нойе Аргентинише цайтунг».
«Моль Дитрих? Нет. Этого не может быть».