Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:
Конечно, «уничтожить» в те времена не значило: «убить». Значило: презреть, не обращать внимания, подвергнуть уничижению. В том же значении Екатерина адресовала это словцо Новикову: «На ругательства, напечатанные в „Трутне“ под пятым отделением, мы ответствовать не хотим, уничтожая оные…» Правда, быстроумный Николай Иванович взыграл, ловко использовав двойное значение слова:
«Госпожа Всякая Всячина написала, что пятый лист „Трутня“ уничтожает. И ето как-то сказано не по-русски; уничтожить, то есть в ничто превратить, есть слово, самовластию свойственно…»
Итак, жизни дерзостного англичанина ничто не
Такое случалось и в начале царствования. Теперь, когда Екатерина наяву увидела, к чему ведет либеральничанье с философами и писателями, когда ее любимые ученые французы, включая сердечного друга Вольтера, стали ей омерзительны и враждебны, со своими, доморощенными, она церемониться и вовсе не собиралась. Пушки были обращены против них.
1790 год. Храповицкий, день за днем, аккуратно записывает в свой дневник:
«Продолжают писать примечания на книгу Радищева, а он, сказывают, препоручен Шешковскому и сидит в крепости».
«Примечания на книгу Радищева посланы к Шешковскому. Сказывать изволила, что он бунтовщик, хуже Пугачева, показав мне, что в конце хвалит он Франклина, как начинщика, и себя таким же представляет. Говорено с жаром и чувствительностию».
«Доклад о Радищеве; с приметною чувствительностию приказано рассмотреть в Совете, чтоб не быть пристрастною, и объявить, дабы не уважали до меня касающегося, понеже я презираю».
То есть — делает вид, что уничтожает в своем, тогдашнем смысле. Дело, однако, пошло ближе к уничтожению в смысле нашем.
1791 год. Скоропостижно умирает Княжнин, два года назад изрядно претерпевший за трагедию «Вадим Новгородский», в которой хулил самовластного государя. Отчего умирает, до конца неясно, но молва упорно связывает нежданную смерть с искусством Шешковского. Пушкин, как помним, пишет уверенно: «Княжнин умер под розгами…»
Поговаривали, что и Державину едва удалось избегнуть лап домашнего палача.
1792 год. Полиция, еще прежде закрывшая крыловскую «Почту духов», теперь строго расследует дела типографии, которую завел Иван Андреевич. К дознанию привлечен компаньон Крылова и друг Фонвизина, его Стародум — Иван Дмитревский.
Беда ходит рядом с Денисом Ивановичем. И чуть было не настигает его.
Тот же 1792-й. Наконец-то великий гнев обрушился на масонов, чьи поиски «другого Бога» сперва смешили императрицу, после начали сердить не на шутку, а пуще растревожили ее подозрения о связи «мартышек» с Павлом, действительно причастным к масонским делам, хотя и поверхностно. Чудился даже заговор, тем более вот уж кто если не писал, то разговаривал «запершись» — масоны; вероятно, Екатерину раздражало и то, что она, всеобщий старший учитель, не могла как женщина присутствовать в ложе и тем самым проникнуть в чужую тайну; во всяком случае, другая дама на троне, Елизавета Английская, в свое время также не допущенная в общество масонов, чуть было не закрыла его.
Екатерина — закрыла. Разогнала. Многие поехали в ссылку, иные, в том числе Новиков, попали в крепость. В доме директора Московского университета Павла Фонвизина сделали обыск: любимый брат Дениса Ивановича подозревался в сношениях с масонами. К счастью, Павел Иванович был кем-то предупрежден и сжег часть бумаг, а ценнейшие, фонвизинско-панинское «Рассуждение о непременных государственных законах» с приложением, адресованным будущему государю Павлу Петровичу, передал брату Александру.
Годы спустя сын его, декабрист Михаил Александрович, пустит «Рассуждение» среди единомышленников.
Страшно думать, что было бы с Фонвизиными, и в первую голову с Денисом, ежели пакет с бумагами, назначавшимися сыну Павлу, попался бы на глаза его матери. Мифический заговор немедля оброс бы в ее воображении плотью, грубой и грозной.
Повторюсь: Денису Ивановичу Фонвизину повезло родиться во времена сравнительно мягкие — настолько, что мог возникнуть и даже угодить на сцену «Недоросль». Повезло и в пору ужесточения времен: его не сослали, как Радищева, не запороли, как (будто бы) Княжнина, не заточили, как Новикова, хотя по меньшей мере двум последним он не уступал в провинностях перед императрицею. Его допекли иным манером: осадой. Взяли измором и «уничтожением».
Пособила и болезнь.
ЧЕРЕЗ ДВА ГОДА…
Ни Баден, ни Карлсбад не принесли желанного здоровья, и летом 1789-го Фонвизин уезжает в Бальдоны, нынешнее Балдоне, местечко верстах в тридцати от Риги, в ту пору совсем глухое: даже бриться немощный больной ездил, по его словам, в самое Ригу, «ибо в Бальдонах нет ни фершала, ни бритв». Но слухи о целебной силе тамошних вод обнадеживали того, кому надеяться было не на что.
Жена на сей раз не сопровождала Дениса Ивановича, зато с ним ехал медик, вскоре оказавшийся негодяем: доехав до места, кинул пациента ради собственных коммерческих дел. Фонвизин угодил в руки никем ему не рекомендованного лекаря, который принялся его лечить тем, что прикладывал к расслабленным местам кожу угря и не только замучил нестерпимою вонью, но чуть не довел до гнилой горячки. Наконец некто посоветовал перебраться в Митаву (Елгаву) и обратиться к тамошнему искусному доктору Герцу, «который вашу болезнь отменно удачно лечит».
Страдалец воспрянул — не телом, но духом, тем паче что митавское светило постаралось словесно затмить светил петербургских, московских, венских, карлсбадских, якобы едва не уморивших столь еще здорового человека, который без них давно был бы на ногах. В Фонвизине просыпается почти исступленная вера: «Нашел я у хозяина одного шестидесятилетнего курляндца, которого мой доктор точно от моей болезни вылечил. У него левая рука так здорова стала, как правая… Признаюсь, что Герц редкий человек и великий медик. Он никогда не обещает того, чего сделать не может; а мне обещал всеконечно меня вылечить… Он, видя меня страждущего, божился, что сие самое мучение весьма для моей болезни полезно и что он возвратил язык одной параличной женщине посредством сего рвотного».
Картина всем знакомая и, увы, со стороны весьма печальная.
Не одним рвотным терзал врач покорного и доверчивого больного:
«Доктор Герц водил меня в капельную баню, которую я без малейшего крика и роптания вытерпел. Некоторые из гостей моих имели любопытство прийти ко мне в сарай, дабы видеть, как выношу я капельную баню… Принимал железно-серную баню, а после обеда капельную. Оттуда ходил к мяснику, где принимал анимальную баню: держал руку в свинье, лишь только убитой… Положен я был на постелю, и вся левая сторона обкладена была кишками лишь только убитого быка».