Уникум Потеряева
Шрифт:
Кроме, конечно, истории с телеграммой.
Она поступила в штаб ОМОНа, где в последнее время жил Здун. Дежурный, ознакомясь с текстом, доложил командиру дивизии. Ситуация, что ни говори, нештатная: с одной стороны — смерть близкой родственницы, с другой — все же человек на серьезном задании, притом командир, от него зависит весь результат. Может рвануть оттуда в самый ответственный, решающий момент — и все обернется кровью, недобрым вниманием министерства. И признаемся: начальство не любит отягощать себя вечными категориями, ему всегда главнее и ближе то, что предстоит решать на данный момент. Прошло двое суток, пока доложили: операция завершена. Тут же полетел приказ: командира ОМОНа немедленно доставить вертолетом в Емелинск. Все гадали, и даже пошли слухи, что Валерку хотят арестовать, наградить, повысить в должности, отправить советником в Таджикистан, в Югославию… Далеко он, однако, все равно не улетел, экипаж высадил его на большой попутной станции, сославшись на неисправность, отсутствие горючки и плохой прогноз. Спасибо, организовали машину на вокзал, и он почти сразу успел на проходящий. И, соскочив утром в Емелинске, сразу позвонил дежурному. Узнав о беде, сказал угрюмо: «Ну, вы все за это поплатитесь!» — сгоряча,
Бабушку Анико Ираклиевну майор Валера любил всей душою. Нет, конечно, он любил и родителей, и деда Петико, как его звала бабка — но все равно она была всех душевней к нему, ласковей всех, умела понимать и утишать его с детства непростую душу. Ведь какая, если подумать, суровая, горькая ему выдалась жизнь! А способов снимать постоянные стрессы в запасе и всего-то два: бутылка да баба. Один — чтобы взбаламутить, другой — чтобы слить дурную кровь. И — абсолютно некому заглянуть в добрые, все понимающие и прощающие глаза. Отцу, что ли? Да он точно такой же дурак, и всю жизнь пользовался исключительно теми же способами.
Валера был сыном Нины Теплоуховой, той самой Нинико, что родилась победной весною сорок пятого, зачатая в далеком от здешних губерний госпитале. В шестьдесят четвертом она окончила бухгалтерское отделение техникума, и была распределена в систему МВД, в лагерную бухгалтерию. И, так как она была девушка молодая, и совсем ничего себе, то вопрос встал так: или выходи замуж за человека в мундире из той же системы, или — за расконвоированного зека, каковых окрест тоже реяло немало, и активности они были необычайной. Нина выбрала первый вариант, и сочеталась с юным лейтенантом, командиром конвойного взвода. По сути, детство и юность Здун провел среди зеков и конвойников, набухая потомственной ненавистью к человеку в «пидарке», источнику всего зла на свете. И в училище МВД пошел потому, что другой дороги себе и не представлял. А отец дослужился до майора, начальника штаба батальона, в последние годы жил уже в более-менее большом, хоть и далеком от всяких центров цивилизации поселке, готовил прыжок в сторону запада, в родные края, да опоздал немного — и остался с матерью доживать в том же поселке, в двухэтажном домике полубарачного типа. Вряд ли они даже и приедут на похороны: там только до краевого центра надо добираться не меньше трех суток, и то, если подвернется оказия, а на нее в наши времена надежды мало, путевые связи стали дороги и редки, всем наплевать на твои личные проблемы.
Бабушка, бабушка! Какая чепуха и несправедливость, что ты умерла. Шмыгая носом, Валерий стоял в очереди за билетом. Вдруг наглый старикашка в круглой валяной чеплашке втерся впереди, и затряс бумажкой:
— Докумэньт, докумэньт! Имэй право!
— Встань, куда положено, — процедил Здун. — Везде достали. Гуляешь тут, словно по аулу в своей Чечне.
Тот быстро глянул; глаза прикрылись тонкой желтой пленкою век, как у грифа. Горбясь, прошел в конец очереди.
Между тем, старик совсем и не был никаким чеченом, а — чистопородным сваном из дальнего горного селения, больше того — родным братом покойной Анико Ахурцхилашвили, по прозвищу Аня Шанежка. Майору Валере он, следовательно, приходился двоюродным дедушкой. Звали его Бесарион Ираклиевич, для сестры — просто Бесико, младший и единственный из братьев. Он тоже опаздывал на похороны, и тому были свои причины. Грузия ведь хоть и считается ближнее зарубежье, но вмиг настигшая ее разруха поломала и связь, и раньше-то не всегда безупречную. Больше суток шла срочная телеграмма, и это еще ничего, просто люди знают, что он представляет уважаемый клан, а то можно было ждать и неделю, и месяц, и два! Получили телеграмму, пролили первые слезы и вознесли первые плачи; что дальше? Нет, нипочем не выбраться бы Бесико в далекую Россию, если бы не внук Георгий. Тот три года назад ездил в Сибирь, торговать орехами, — и узнал на рынке от земляков, что в упраздняющемся здешнем авиаучилище можно по дешевке купить самолет, если выйти на нужных людей. Гоги послонялся, где надо, навел мосты — да, самолеты были: большие транспортники, кукурузники, учебные «яки». Вот на «як» он и положил глаз: машина легкая, четырехместная, можно ее неплохо загрузить, для взлета-посадки хватает небольшой полянки, удобная в уходе, легкая и безопасная в управлении, можно обучиться за десяток часов. Деньги Гоги заплатил, они ушли в надлежащие карманы, и однажды некий капитан поднял самолет с училищного аэродрома, а приземлил на пригородном пустыре, откуда вместе с покупателем был взят курс на солнечную Грузию.
Все село ходило смотреть на купленный Гоги летучий красавец; с утра капитан в перерывах между учебными занятиями успевал даже покатать кое-кого. Потом они с Гоги начинали пить, плясать, и молодецки кричать «Асса!» Толстый маленький капитан шумел еще о проданной России, плакал об оставленных в Сибири жене и детишках. С утра он опять учил сообразительного грузина основам эксплуатации и ориентировки, они поднимались к вершинам близких гор, облетали долины, покупали горючку на одной хитрой базе; все это самое большее — до полудня, потом в доме Гоги снова начинали стучать каблуки, задышливый офицер орал «асса!», и ронял большой лысый лоб в блюдо с виноградом. За месяц такой жизни Гоги научился летать, и у него стало жечь в боку. Как-то утром они так же взмыли в воздух, а приземлились аж в Адлере, куда Гоги доставил друга и наставника, и честно с ним расплатился. Напоследок они напились еще раз до отключки, проспались под самолетом, и — расстались навегда. Правда, был еще шанс встретиться: где-то через год капитан прислал письмо: мол, училище прикрыто, из армии его уволили, — так не знает ли дорогой Гоги местечка, где требовались бы пилоты-наемники? А то хоть пропадай с семьей с голоду. У него есть допуск и на истребители, и на штурмовики, и даже на боевые вертолеты: пусть только дают машину и конкретные цели, и он по ним прекрасно отработает. У Гоги не было ни одного знакомого, имеющего в собственности такую грозную технику, и желающего обрушить ее на головы врагов. Кого бомбить и стрелять тут, в горах? Да еще на быстрых машинах: долго ли разбиться самому? Все это он отписал наставнику, и предложил приезжать к нему в сезон вместе с семьей: пасти скотину, собирать виноград и орехи. Притом он хорошо заплатит, по утрам они будут опять облетать горы и долины, а вечерами пить вино и танцевать огневые горные пляски. Тем более, в боку уже не так жжет. Но капитан не приехал, и ничего не ответил: видно, такая перспектива заработка показалась ему унизительной.
После отъезда инструктора Гоги охладел к самолету: поднимался в воздух лишь тогда, когда было действительно необходимо. Хотя, по правде сказать, приобретение окупило себя уже в десяток раз: экономило время, силы, не надо было беспокоиться о дорогах, сопровождении, порче фруктов. Еще он катал новобрачных, пирующих, возил охотников, — прибавилась масса хороших заработков.
Когда на пороге дома Гоги появился дедушка Бесико с горестной вестью о кончине сестры и просьбою доставить его в Россию, двоюродный внук Ани Шанежки не раздумывал и секунды: немедленно нахлобучил огромную, от отца доставшуюся фуражку, и принялся искать ключи от сарая, где стоял самолет. Лишь покинув дом, он опомнился немного, и спросил деда: куда же конкретно им предстоит лететь? «Я не знаю. Наверно, через горы. Так быстрее». «Правильно! — согласился внук, скребя щетину на подбородке. — Но нам придется лететь высоко, там холодно. Потом, мы можем потерпеть аварию, и, пока будем спускаться с гор и ледников, нам потребуется что-нибудь, поддерживать силы и не замерзать». Он вернулся в дом, и вышел с парой двухлитровых сосудов из-под «пепси-колы», наполненных чачей. Они выкатили самолет, Гоги прогрел мотор, жестко укрепил на месте снятых задних сидений бочонок и канистры с горючим, маслом, долго высчитывал курс, вертя туда-сюда карту и поглядывая на компас. Они поднялись в воздух, перевалили хребет, и, обогнув Эльбрус, довольно скоро приземлились в окрестностях Ставрополя. Вышли из машины, и, пока разминались, Гоги сказал: «Я очень любил бабушку Анико. Мы должны помянуть ее, дедушка, пусть будет ей земля пухом. Мы все будем молиться за нее». Тут же откупорили емкость, и выпили по три небольших, граммов в пятьдесят, стаканчика. После взлета взяли курс на Волгоград. В полете Гоги дважды делал скорбное лицо, вытирал слезы — и дедушка снова наливал ему стаканчик, и сам принимал такой же. Все же они долетели до Волгограда, и хорошо сели: такой перелет на легком самолете над незнакомой местностью мог бы напомнить иному ветерану время героических двадцатых: в те дремучие времена за проявленные Гоги чудеса ориентировки можно было схлопотать и правительственную награду — но, поскольку такая задача на сей раз не ставилась, кончим эту тему. Влив остатки заправки в прожорливый мотор, ринулись к Саратову — и в сумерках достигли его! Правда, тут сразу вышли на железную дорогу, и все пилили над нею. Но, поскольку лететь было проще — прибавилось и поводов помянуть любимую сестрицу и бабушку Анико. К городу они подлетели уже абсолютно пьяные: выбрав площадку рядом с шоссе, никак не могли сесть на нее, заходили и вдоль, и поперек, проносились над машинами, пугая водителей. Наконец плюхнулись с креном, подломав правое колесо, выпали из кабины, и уснули на земле. Дедушка Бесико проснулся от утренней стыни; на уцелевшем колесе сидел внук: горбоносый, щетинистый, в большой фуражке. «Ступай туда! — он указал на шоссе. — Проси довезти до вокзала. Мигом доберешься до Казани, а оттуда — все уже рядом!» — «А ты?» Гоги махнул рукою, поднялся, и побрел одному ему известной дорогой — далекой, а быть может, и опасной: нынешний Кавказ — это вам не шутка!
Сутки спустя Бесико уже подъезжал к Емелинску, тревожась лишь об одном: как бы сестру не похоронили без него: он, последний из этого поколения Ахурцхилашвили, не мог себе этого позволить! Он не простится, а потом кто-нибудь опоздает на его похороны: если, мол, ему было можно, почему нельзя и мне? Нет, обычаи надо чтить, на них держится часть жизни, и весьма большая!
О, как смотрит этот здоровый парень. Да, настали времена: русские стали не любить кавказцев, кавказцы — русских, армяне — азербайджанцев, азербайджанцы — армян, пошли заварухи между абхазами и грузинами… И тут не так все просто, как говорят политики. Любить — не любить, это вопрос второй. Я могу не любить абхаза, кому от этого плохо? Абхазу? Да совсем нет: у него свой дом, своя жизнь. Грузинам тоже нет дела, кого я люблю или нет. А вот когда я говорю: он — плохая нация, поэтому ты можешь его безнаказанно убить, отнять дом, машину, и все остальное берахло — это уже совсем другое. Жадность сразу делает людей смелыми, способными объединяться в большие силы.
ГОРЕ, ГОРЕ!!
— На, детка, покушай шанежку!..
В воскресенье она всегда пекла картофельные шаньги: наливные, с молоком и яйцами. Отсчитывала половину, укладывала в мешочек, кутала, чтобы не подсохли, и несла утром в садик. Там раздавала детишкам: не каждому доставалось, на всех ведь не напасешься! — но уж самому убогому, самому грустному, самому обиженному — это обязательно. Да с теплым словом, с ласковым касанием маленькой мягкой ладони… Ребята — жестокие существа: то и дело кто-нибудь кричал ей вслед, прячась: «Тетя Аня, дай шанежку!» Она качала головою, хлопала себя по бедрам. И каждый понедельник тащила в садик свой пухлый кулек.
— Кушай шанежку, детка, расти быстрее!..
Хоть на пенсии, хоть в бессильной старости, отдыхая на каждом углу — ползала и ползала к своей малышне. На одре уже, предчувствуя смерть и не в силах будучи оторваться от постели, сказала мужу:
— Испеки шанежки, Петико!
Он замесил тесто, сварил и истолок картошку, заправил все, как положено, испек — и они получились бледные, комковатые, подуглившиеся снизу. Старик положил их в кулек и пошаркал в садик. Зашел во дворик, и принялся раздавать гуляющим там детям. Они окружили его, расхватали шаньги и стали бросать ими друг в друга, попадая и в Петико. Никто так и не съел ни одной. Он пришел домой, сел у постели жены, на табуретку, и заплакал. И она заплакала, глядя на него, и в полдень умерла — словно уснула.
Поднятое гробовой подушкою лицо ее с коротким прямым носиком, непохожим на грузинский, было светлым и значительным — как будто старуха прилегла, а отдохнув минутку — встанет, протянет руку:
— Возьми мою шанежку, дорогой, такая вкусная!
На груди ее темнел образок равноапостольной Нины, с крестом из виноградной лозы.
«… Заблудиша в пустыне безводной, пути града обительного не обретоша. Алчуще и жаждуще, душа в них исчезе!..».
В летних коротких ночах сгорали сладкие свечи; трое пожилых людей бубнили по очереди кафисмы над гробом матери.