Унтовое войско
Шрифт:
Он поглядел на ненавистный ему труп. Над Бадаршой роились мухи…
«А ведь и он, сволочь, хотел сосать двух маток! Рыскал между Ургой и Хоринском, — неожиданно пришло в голову Цыцикову. — Ха, тоже мне — ласковый теленок! Вот сатана! — вспомнил он свои недавние думы о Бадарше. — Свои же буряты выкормили этого теленка, а теперь, выросши в быка, нашу бурятскую юрту поломать собирался».
— Ложись, сатана, рядом с этим проклятым шаманским корнем, соси двух маток, ласковый! — крикнул вызывающе Цыциков и поднялся,
Он постоял так немного, словно ждал кого-то. Но никто не ответил на его крик. Только мухи над Бадаршой гудели все громче.
Ну вот и относил ты терновый венец, Цыциков! Чего еще тебе делать на этой израненной земле?
Давно ли от ламаистских проповедников слышал ты, что землю грех ковырять и копать. Оттого буряты и монголы и носили испокон веков обувь с загнутыми носками. Чтобы при всяком неудобном случае не поранить лик земли. А нынче что?
Он стоял на опушке леса, а перед ним до самого Нарин-Кундуя тянулась распаханная земля. «И сюда дошли генеральские указы», — подумал он.
Но истерзанная, изрезанная и вывороченная сохой земля все же не столь уж обеспокоила и опечалила его. Он мог повернуться и уйти прочь. Вокруг глухомань, неисхоженные дебри. От распаханного поля уйти не хитро, а от самого себя не уйдешь, не спрячешься. Терновый венец — венец конца!
Ему надо было что-то делать. А чего еще делать на этой грешной земле?
Душа Бутыд проросла белым цветком на могильном холмике. Осенью тот цветок высыхал и скоро пропадал под снегом, а весной, при первом тепле, он, как ни в чем не бывало, выходил из могилы. Душа Бутыд выводила его на свет, под красное солнышко.
Дампил, Косорина и Бадарша на том свете переродились в змею, ворону и ящерицу. Они получили свое и теперь могут ползать в болотах или норах, могут прятаться под камни, могут клевать падаль или овечьи горошки… Цыцикову нет до них никакого дела.
Он исполнил все, что обещал Бутыд.
Ну вот подошел конец и тебе, Цыциков! Враги твои убиты, делать тебе на белом свете нечего. Хватит болтаться по чужим юртам, сидеть возле чужих очагов. Хватит ездить, крадучись, в ночи, выжидая час, чтобы кого-то прикончить, или сбежать куда-то от кого-то. Не много ли ты взял на себя? К чему все это?
Не лучше ли подняться на Чохондо — облачную вершину хребта? Чохондо высился отвесной гранитной скалой. Там жило божество, оно пряталось в тучах или в снегу, оттого-то люди и не видели его с земли. Если броситься с вершины, то угодишь в озеро и уж никогда не вернешься на землю Очиркой Цыциковым. Никогда!
Он каждый день думал о смерти. Но что-то удерживало его. Что? Он и сам не знал, не понимал.
Сдаться властям? Может, и не расстреляют, может, и не повесят. А уж кнутом отхлещут, на Кару вытурят.
А там ждет тебя и не дождется золотоносной песочек, упрятанный под толстым слоем глины, гальки и булыжника. И будешь ты, сердешный, кайлой и лопатой ворочать эту глину и этот булыжник, надрываться в поте лица и чахнуть с голодухи, впрягаться в тачку и возить золотоносный песочек к золотопромывательной машине и глядеть, как тот песочек, смешанный с водой, опустится в громадную железную воронку, похожую на остроконечную бурятскую шапку, а оттуда стечет вместе с водой в наклонные корытца, где крупицы золота осядут на дно. А если крупиц не окажется?
При тусклом свете зимнего дня, окруженный караулом, будешь ты с такими же бедолагами-каторжанами копошиться в глубокой песчаной яме, дно которой когда-то было руслом реки Кары. Острым ломом будешь из последних сил тюкать твердую, окаменевшую на морозе глину, складывать ее лопатой на тачки, увозить и сбрасывать в отвал. А вечером надсмотрщик обыщет тебя и, если обойдется без плетей, будь предоволен, помолись бурхану за здравие.
Не-ет, сдаваться властям ему никак не хотелось. Лучше умереть свободным сегодня, чем жить каторжником завтра!
Ну, так в чем тогда дело? Ступай себе на юру Чохондо… Что тебя удерживает?
Он смутно догадывался — что. Надо только разобраться в мыслях, вспомнить про свою жизнь.
Плавание по Амуру, плен… побег. Попал волку в зубы — к Разгильдееву. Опять побег. А дальше убийства, скитания. Один раз споткнешься, будешь спотыкаться семь раз. Но ведь смерти бояться — не стоит жить. Надо же было казнить и Дампила, и Косорину, и Бадаршу! Дак чем же ты недоволен, какие у тебя еще не сведенные счеты с жизнью?
Он раскалял себя, проклинал свою судьбу, губернатора Муравьева, изругал даже Джигмита-счастливчика. В уши ему нашептывал не то Лосев, не то Мансуров: «Можа, на Амур махнем? Тамотко, в глухомани, в неразберихе заселения, затеряемся и незаметно где-либо вылезем, приткнемся».
«Ну и пусть вылезают, если им так надобно, пусть притыкаются… А мне-то что?»
Откуда-то лез злой шепоток — свой ли из утробы, дьявола ли из-под небес: «Как это тебе что? Ты на Амур ходил первым среди тутошних казаков… по секретному указу губернатора. А ноне ты в стороне, вроде как лишний и никому в жизни не нужный. Ни тебе до Амура дела нет, ни Амуру до тебя дела нет. Обидно, вроде как».
Сам видел не раз, хоронясь по овражкам, как бурятские родовичи гнали скот в Хоринскую контору для сплавки на Амур.
Обидно все же. И ему бы, Цыцикову, потолкаться вместе с народом, позубоскалить, посмеяться возле крыльца инородческой конторы, поглядеть, как казаки ловко ставили клейма на скот, отправляемый на Амур. Ан, нет! Не подойдешь, не посмеешься… На Амур по секретному приказу ходил первым, а теперь… хоронись, знай себе помалкивай. Теперь тыщи всякого народу идут сплавом. Что им, этим тыщам, до тебя? А тебе что до них?