Ура!
Шрифт:
А за спиной разговоры.
— Ни во что я такое не верю! А что у меня к соседке огненный змей летал, это я своими глазами видала. Мы потом ее сыновей называли «змееныши». Крепкие выросли парни. Один в армии, другой — на флоте…
Как бы порыв ветра пролетает по вагону, расширяет зрачки, встряхивает листья лиц. Из тамбура долетают сварливые грозовые раскаты:
— Быстро, мужики! Вы чё, в армии не служили?
И появилась! Бледно-зеленый ПИДЖАК, безжалостно лиловая ЮБКА. Гроза зевает, губа подрагивает. Усики в элементах краски. А я решил разыграть из себя жертвочку. Судорожно роюсь по карманам. Похоть набухает во взоре грозы. Протягиваю билетик! Безмолвно охает.
Люблю людей в униформе, особенно женщин! Они наиболее сексуальные. Человек в форме все равно что голый. В форме — значит, без одежды. Гордая нагота. Униформа сексуальна. Меня возбуждают контролерши, стюардессы, военные бабы…
…Алиса! Той ночью цепочка крестика оплела лямку майки. Я сорвал с себя то и другое. Холодное утро проникало сквозь стекла. Алиса, сидя с ногами на кровати, склонялась над белой тканью и упорно пыталась вытащить крестильный крестик. Не сумев ничего, махнула рукой. Я разорвал майку пополам и извлек крест. «Оставьте маечку. Я ее выброшу! — сказала Алиса. — Или пришлю вашему папе по почте». С этих пор я перестал носить майки под одеждой. Мы шли через парк к метро «Речной вокзал». Продолжались ненормальные холода начала мая и наши страсти. Алиса всегда причудливо одевалась. На нее оборачивались. Я поначалу чувствовал себя неловко с ней рядом, в своем балахоне она была как траурный парусник. Но потом влюбился и за парусник хватался объятиями утопающего…
Я сам запестрел кислотным прикидом. Расстался с Алисой — и сделался модником. Выпуклые ботинки, черные, с бензиновыми пятнами. Тяжелые, неподъемные. Я двигал оледеневшей улицей, и громыхали мои колодки. Гулкий тоскливый звук. Но природа мне мстила. Лед выныривал из-под подошв, ноги расходились… А летом ноги задыхались. Потели и грустили. У нас в стране установилась мракобесная мода. Молодой человек сквозь все сезоны ходит в одной и той же обуви. И в пекло, и в лютые морозы мы носим одних и тех же уродцев… Терпим муки моды!
Нет, зимой хороши — нормальные на меху крепыши ботинки. А еще лучше сапоги до икр, блестят, поскрипывают. Или валенки — серые, мордастые. Приятно их обметать метелочкой. Хороши босоножки летом на босу ногу. И в дожде прикольно в босоножках прошлепать, убегаю, хлюпая пятками.
Читатель, я весь свой гардероб пересмотрел. Отстой один! Винная кофта с вырезом, белые штаны-шаровары. Я отказываюсь от отстоя — от кофточек пестрых, от всяких обтягивающих штанишек. Сто карманов на штанах. Все это ядовито. А я чувствую, что одежда должна переливаться в природу. Одежда и природа. Камуфляж своего рода. Но не грубо надо сливаться с природой, а проникновенно.
Кстати о камуфляже. Камуфляжный мужик ломом долбит лед, ледяные искры летят, а сверху капает на зеленую спину, темнеет мокрое пятно на спине. А на козырьке подъезда чирикает воробей, и весна зарождается в небе…
Мое синее пальто — чтобы вышагивать железно и с достоинством. Светлый плащ с поясом — мелькать по городу маниакально деловитым.
Студенческие безрукавки, свитера. Для долгих зимних учеб.
Летом — рубаха! В рубахе лучше всего, не в жирной футболке с вонючей картинкой. Вообще предпочитаю вещи однотонные. Легкая рубаха, черные тонкие штаны. И пора бы реабилитировать костюм. И галстук тоже!
А у реальности — свой прикид. Облик города — это его одежды. Центр Москвы, взгляд звякает о рекламу. Стеклянно-рекламные буквы над гостиницей «Москва». Вечером их зажгут, ядовито-зеленые. Сбить бы их! Насморк и уныние они вызывают. Сыро. Одинокая баба на лавке развернула газету, рванулась к газете и в нее высморкалась.
Я иду, гляжу вбок — башни Кремля, вьется Вечный огонь. А впереди меня все противное, глаз мельчает от глупостей Манежа. Уродских зверушек повыламывать! Расставить красивые человеческие тела. Взять из истории реальных героев и вылепить. Сразу Манеж преобразится. Был Манеж — расхлябанный, площадь для пивка… А тут облагородится.
Я лечу мимо мраморных перил. Перевешиваюсь. Радужное дно. Фиолетовые ломтики кафеля. Дно будет другим. Шершаво-красным. Летом зажурчит красная речка. Все засмотрятся, зашепчутся, горьковатую гордость испытают.
Спускаюсь. Внизу курит юноша. Иду медленно, спокойно, ступенька… ступенька выскользнула, и… я в грязи. «Блин», — говорю, поднявшись. Юноша равнодушно курит. Прохожу его, свидетеля. Кулаки мои, грязные, сжаты. Это у меня ботинки такие скользкие. Сменю ботинки.
Серый маршал Жуков на сером коне. Ладонь у маршала вспорхнула, как голубка. Женственно… Надо бы кисть Жукову оторвать и заменить новой кистью. Сжать ему руку в кулак. А дальше — мой главный враг. Медная лепешка при входе на Красную площадь. Вмонтирован в брусчатку этот знак «нулевого километра». Туристы хихикают, норовят вляпаться. Щелкают фотоаппараты. «Соскоблить лепешку!» — мысленно приказываю, и я уже на площади.
А на площади солнце светит сквозь туман… Слепну. Невнятные, сильно светлые очертания. Тонет моя жизнь. Трехцветный флаг мерещится вдруг черным.
ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ!
Я родился в семье священника, был воспитан крайне религиозно. Родился в позднем совке, при этом в семье священника, прикинь!
Тесно от народа. Все необычно. «Вон папа!» — поставила меня мать на деревянную табуретку. В широком красном облачении отец расхаживает, кадя в разные стороны. Я огоньком свечи вожу по его фигурке. Он убыстряется, резко и яростно, и я, увлеченный, преследую его. Я восторженно взбешен, туман застит глаза, теплый воздух облепил лицо. Моя свеча мотается и гаснет, рассыпавшись дымком. Снизу меня дергает старуха: «А ну не балуй! Ты где находишься!» Напуганный ее шепотом, я замираю на табурете. Мать ничего не говорит, она смотрит вперед.
С началом весны у тети начиналась аллергия на цветочную пыльцу. Она напяливала синие очки, нервная, непрестанно сморкаясь.
— Мне кажется, кто-то на меня колдует, — сказала она раз за обедом.
— Как это? — вздрогнул я.
— Ну, я же не знаю, у кого где моя фотография. Может, нос на ней царапают.
И она звонко чихнула.
Рассказанное впечатлило меня. В тот же вечер я украл с отцовского стола черно-белую фотографию Злотников, его духовных чад, молодоженов, они часто бывали в гостях, и тайком выколол им глаза. Два безглазых лица — с усиками и продолговатое женское — я выкинул в мусоропровод. Теперь мне не терпелось узнать, ослепнут ли они. Но Злотники все так же ходили к нам: он, с волосатыми пальцами, и застенчивая она, подолгу исповедовались папе, пили чай… Нет, ничего не поменялось.
С детства меня окружали всякие благочестивые няньки. Одна из них — Наташа. «Проводим батюшку», — хрупким голоском предложила. Отсветы фонарей. Снег скрипел под ногами. «Нам нужно поговорить, отойди», — молвила Наташа. Послушно я побрел от них в стороне. Я поднял длинную ветку и теперь волочил ее по снегу. Наташа что-то увлеченно рассказывала, отец раздраженно кивал. Мы вышли на Комсомольский проспект, и тут папа меня подозвал:
— Сережа!
Я приблизился, мы пошли рядом.
— Это правда, ты говорил против Бога?