Уроки музыки
Шрифт:
Все-таки не удержусь и скажу еще вот о чем: когда в моем присутствии с ухмылкой говорят о чьем-то больном самолюбии, я еле сдерживаюсь, чтобы не воскликнуть: да что вы знаете о больном самолюбии, как смеете ухмыляться над этой тяжкой неизлечимой болезнью!
Больное самолюбие… Здоровье самоощущения, подорванное, как правило, в детстве или юности… В детстве надо обязательно что-нибудь делать лучше всех – выше всех прыгать или дальше всех плеваться, быстрее всех решать задачку, иметь лучший почерк в классе или самые аккуратные
Вот какое несчастье стряслось со мной в детстве: я неожиданно попала в сферу, где мир был сужен до клавиатуры или грифа смычкового инструмента, а достоинства считаны и строго проименованы, и мне в этой сфере досталось едва ли не самое захудалое, сомнительное достоинство, каким, подразумевалось, может обладать чуть ли не каждый обычный ребенок… Помнится, в то время (восьмой, девятый класс?) я писала очередную повесть о сильной личности Сашке Котловой, жил во мне такой персонаж. Но кому из одноклассников было до этого дело, если на уроках гармонии мне ставили обморочную троечку, а на каждый экзамен я шла как на пытку – с дрожащими руками и расширенными от ужаса зрачками?..
Школьные годы, музыкальное отрочество – солнечные полосы на желтом паркете, – торжественная, одухотворенная, надраенная до блеска моя детская тоска…
Но довольно об этом. Ведь рано или поздно я все равно напишу грустную и смешную повесть о своих взаимоотношениях с Музыкой. А сейчас я рассказываю совсем о другом.
Итак, меня пригласили на тридцатилетний юбилей моей школы. Перед началом торжества я еще должна была успеть позаниматься с Кариной. Времени оставалось в обрез, поэтому пришла я к Карине пораньше.
Она открыла дверь распаренная, в косынке, сдвинутой на затылок, с мокрыми до локтей рукавами.
– Ой, – растерянно пробормотала она, оглядывая мой костюм, – а я еще не достирала… – И спохватилась: – Я сейчас! Мне только прополоскать!
Она бросилась в ванную, и через приоткрытую дверь я увидела склоненную над бельем худенькую спину и острые, энергично движущиеся локти. Она полоскала что-то тяжелое.
Я сняла пиджак, закатала рукава блузки и молча отстранила Карину от ванны.
– Ой, зачем вы! – расстроилась она. – Вы такая… такая… нарядная!
Я отжала воду из тяжелого пододеяльника и, не разгибаясь, поверх локтя посмотрела на Карину.
– Переоденься, – сказала я. – Что-нибудь красивое надень. На концерт пойдем.
Эта мысль пришла мне только сейчас, в тот момент, когда я глянула поверх локтя на ее бледное лицо. Увести ее, хоть на вечер выпрячь из тяжелого воза.
– На какой концерт? – испуганно спросила она. – А папа? Папа с работы придет, его кормить надо.
– Ничего, сам поест, – спокойно сказала я. – Мы ему записку оставим. Иди оденься, пока я тут полощу. Времени мало…
И она, больше ни о чем не спрашивая, поверив сразу, что я зашла специально за ней, бросилась в комнату.
Полоща белье, я прислушивалась: она командным тоном давала брату указания, прикрикнула на деда, что-то грозно велела сестре. И наконец появилась в двери ванной – в синем, длинноватом ей платье с большим белым воротником. Она переминалась от нетерпения.
– Прекрасно, – сказала я. – Тащи синий бант, завяжем тебе хвост.
– Лариса, бант! – пронзительно крикнула она сестре. – Синий!
Та крикнула откуда-то из глубины квартиры:
– Синий нет! Есть желтый!
– Синего нет! – несчастным голосом повторила Карина. – Только желтый! – Она смотрела на меня с мольбой, словно боясь, что теперь я откажусь взять ее с собой.
– Давай желтый…
Я собрала на затылке ее тонкие и пышные каштановые волосы, перевязала лентой, чуть отстранила ее, оценивая:
– Замечательно, мадмуазель… Ты какой язык учишь?
– Немецкий! – сказала она, сияя.
– В таком случае – замечательно, фрейлейн… Я впервые видела эту девочку счастливой, и сейчас она была поразительно схожа с младшей, которая кружила возле нас и льнула то к сестре, то ко мне…
В записке я написала: «Уважаемый такой-то! Я повела Карину на концерт классической музыки. Это необходимо для ее развития». Потом перечитала записку, перед словом «развития» всадила глубокий клин и приписала в нем сверху «эстетического».
…Трамвай подъехал к остановке, мы вышли, и я увидела свою школу – она стояла торцом к дороге. Как и прежде, сюда, на остановку, долетали сумбурные наплывы звуков.
– Десять лет…
– Что? – спросила Карина.
– Говорю, десять лет не была в своей школе, – сказала я. – Ну, пойдем…
Торжество начиналось очень торжественно, и в огромном вестибюле, медленно продираясь через объятия, рукопожатия, приветствия, улыбки, обещания встретиться, натыкаясь на расставленные повсюду корзины цветов, я крепко сжимала ладошку Карины.
В зале мы сели на моем любимом месте – в амфитеатре, с краю. Высокие, отполированные сотнями детских рук перила закрывали нас от входящих в зал. Карина вертелась в кресле, вскакивала, всему удивлялась и громко задавала вопросы:
– А тот седой дядька с палкой – кто? А вон та лохматая женщина?
Меня увидела зав. фортепианным отделом, узнала, закивала издали постаревшим шопеновским профилем. Я поднялась и пошла ей навстречу.
– Рада, очень рада, что ты пришла, – с одышкой проговорила она. – Давно тебя не видела… Говорят, ты пишешь? Печатаешься?.. Музыку совсем забросила? Жаль, ты была музыкальной девочкой…
Я вернулась на место и сказала Карине:
– Потерпи. Сейчас начнется торжественная часть, вручат грамоты, а потом будет концерт учеников.