Условие. Имущество движимое и недвижимое. Разменная монета
Шрифт:
Никифоров не придал значения этим словам, но через неделю Джига позвал его в свой кабинет, посвятил в план.
У Джиги был дружок — директор типографии. Типография находилась в центре Москвы, фамилия же директора была Алиханян. Типография, естественно, была государственной, но с недавних пор печатала по договорам и кооперативную литературу. Кооператоры сами доставали бумагу. Джига и Алиханян решили бумагу не доставать, а взять… плановую.
Как раз в этом месяце типография по графику должна была печатать сборник какого-то поэта тиражом в двадцать тысяч экземпляров. «Я смотрел вёрстку, — сказал Джига Никифорову, — чудовищная графомания, бессмысленный перевод бумаги. Он там какой-то парторг, что ли, в Союзе писателей, к тому же у него юбилей, а у них на юбилей положено…»
Решили печатать тысячу штук, в выходных данных указать двадцать тысяч, а оставшуюся бумагу
В издательство, выпускающее книгу поэта, было направлено письмо из не то только создающегося, не то уже закрывающегося, одним словом, из мифического кооператива «Книгоноша», председателем которого оказался родственник директора типографии Алиханяна. Кажется, его фамилия была Гуланян. Этот липовый кооператив брался приобрести за наличные невостребованную Книготоргом часть тиража сборника, то есть без малого девятнадцать тысяч экземпляров для «реализации в отдалённых районах Сибири и Крайнего Севера». Издательство, не тешившее себя иллюзиями насчёт популярности поэта, ответило немедленным категорическим согласием. Кооператив «Книгоноша» тут же перевёл деньги на счёт издательства, и таким образом, книга поэта, ещё не будучи напечатанной, уже как бы была распродана в отдалённых районах Сибири и Крайнего Севера.
Набранный же и завёрстанный пятирублёвый «Источник любви» был готов явиться из небытия хоть завтра. У директора имелась специальная, отменно оплачиваемая высокопрофессиональная бригада печатников-договорников. Они брались напечатать, сброшюровать, увязать в пачки весь тираж за ночь. А утром отгрузить.
Такова была в общих чертах суть затеи Джиги.
Осуществить реализацию «Источника любви» Джига предложил Никифорову.
«За мной идея, организация, общее руководство, — сказал Джига. — За Алиханяном техническое обеспечение. За тобой, стало быть, реализация. Мы тут прикинули на компьютере: по бумаге выходит тридцать тысяч экземпляров. По пятёрке за штуку — это сто пятьдесят тысяч рублей. Ну там расчёт с издательством, им ведь уже перевели деньги, печатниками, туда-сюда, сорок тысяч. На реализацию выделяем десять, даром-то, понятно, кто станет продавать? Остаётся сто. По тридцать три на рыло. Уж постарайся. Только учти, продать надо мгновенно, чтобы никто и пасть раскрыть не успел. Где, как — решай, думай. Я на подхвате, обсудим. Не хочешь, боишься, ради Бога, найдём охотников, нет проблем. Надо бы провернуть до пятнадцатого марта. Край. Двадцатого каждого месяца в типографии народный контроль, смотрят, что там с бумагой. Не успеем, придётся ещё и контролю отстёгивать…»
«Успеем! — со злостью перебил Никифоров. — За всё про всё на реализацию десять тысяч, говоришь? Ладно, попробую. Пусть в понедельник печатают. До конца недели продам».
«Вот как? — Джига не ожидал от него такой решительности. — Но ты хоть… расскажи как и что. В таких делах одна голова хорошо, две лучше».
«Конечно», — пообещал Никифоров, вышел из кабинета.
Он понятия не имел, где, как, каким образом продать тираж проклятого «Источника любви». Не сильно волновали его и мифические тридцать три тысячи. Никифоров подумал, что согласился лишь потому, что всю жизнь тайно тосковал по живому самостоятельному делу, не воровато-холуйскому, как ездки в Шереметьево, а настоящему, открытому, где он бы смог себя проявить, и вознаграждение было бы соответствующим.
За Шереметьево его вполне могли оштрафовать, прислать из милиции в «Регистрационную палату» письмо с требованием обсудить его недостойное поведение на общем собрании трудового коллектива. За «Источник любви» Уголовный кодекс РСФСР сулил от трёх до одиннадцати с конфискацией имущества.
«Да возможно ли в этой стране, — устало подумал Никифоров, — нормальное человеческое дело? Или только гнить за две сотни в месяц в конторе? Рубить уголь в шахте, а после смены в душевой занимать очередь на единственный на всех обмылок? Ходить по колено в навозе по ферме, смотреть, как дохнут с голода коровы? А за всё прочее, особенно если и впрямь толковое да на пользу людям — или штраф, или тюрьма, или, если откупишься от властей, ничего не боящаяся мразь с пистолетом: давай-ка, дядя, делись!»
Никифоров согласился потому, что вся его жизнь была сплошным бездействием, бегством от принятия решений и, следовательно, не имела смысла. А Бог создал человека для действия. Поэтому, когда нет возможности совершать действия благие, человек совершает плохие действия. Что, конечно же, не может служить ему оправданием, так как Бог позаботился о том, чтобы возможность совершать благие (добрые, богоугодные) действия существовала до тех пор, пока человек жив. И даже после смерти, если принять во внимание такую вещь, как завещание. Но Никифоров оправданий и не искал. Моральная сторона дела в данный момент его не занимала. Занимала чисто практическая.
Самое удивительное, не успел Никифоров дойти до подлестничного своего кабинетика, в общих чертах он знал, как всё осуществить. И была уверенность, что получится в лучшем виде. И ещё была какая-то смутная тоска, сродни той, которую Хемингуэй называл «тоской предателя». Она как бы просачивалась из отключённой «моральной» части сознания, видимо, там бродили остаточные токи.
Никифоров позвонил Джигиной секретарше, велел узнать номер телефона директора шестнадцатого книжного магазина.
Там директорствовала их с Джигой однокурсница Красновская. Никифоров, впрочем, не был уверен, что у неё прежняя фамилия. Последний раз он виделся с ней семь лет назад. Встретились случайно на улице. У Никифорова только что родилась дочь. Красновская развелась с мужем. Настроения их определённо не совпадали. Красновская дежурно поздравила Никифорова с отцовством. Никифоров высказал утешающее, редко сбывающееся предположение, что развод — не беда, много славных неженатых ребят бродит по белу свету, выглядит она дай бог каждой, так что… «Позвони, — вдруг с нечеловеческой какой-то тоской посмотрела на него Красновская. — Мне ничего не надо, понимаю, жена, ребёнок, просто позвони как-нибудь». — «Да-да, конечно, обязательно», — опешил Никифоров.
Собственно, он вполне мог не звонить.
Если когда-то что-то и было между ним и этой самой Красновской, звонить ей спустя столько лет было совершенно необязательно.
Да и что было-то?
В общаге у кого-то праздновали день рождения. В маленькой комнатке за столом разместилось невообразимое количество людей. Никифоров сидел на койке, зажатый между толстым лысым грузином Резо (на вид ему было лет пятьдесят, и на кого он совершенно не походил, так это на студента. А вот, поди ж ты, был им) и Красновской. Если он что-нибудь брал со стола, потом долго сидел вполоборота, некуда было пристроить плечо. Подняться с койки, выйти из-за стола значило потревожить человек десять. Вот он и сидел, автоматически отжимаясь от Резо (близость с этим «грузинским Ломоносовым», как он сам себя называл, радости не доставляла), автоматически прижимаясь к Красновской (эта близость по крайней мере не была неприятной). Она сидела очень прямо, не пила, не ела, как восточная невеста, помнится, от неё пахло хорошими тонкими духами.
До вынужденного соседства Никифоров как-то не обращал внимания на Красновскую.
Начать с того, что все два курса по окончании занятий в вестибюле её неизменно встречал унылый и скучный, как понедельник, малый, который подавал ей паль-го, или плащ, или ничего (в зависимости от погоды), трепетно принимал её сумку с учебниками и тетрадями. Подобные сцены в хохочущем, расхристанном, дурном институтском вестибюле не могли вызвать ничего, кроме тоски и воинствующего неинтереса. Никифоров долгое время не знал даже, как зовут Красновскую: Наташа, Ира?
Сейчас, дерябнув водяры, решил, что Ира, и так бы к ней и обратился, если бы кто-то не прокричал с другого конца стола: «Наташка! Красновская! Передай селёдку!»
День рождения катился своим чередом.
Никифоров уже и не пытался подняться из-за стола.
Ему неожиданно открылось, что на определённом этапе отношений слова, в сущности, излишни. Что-то, конечно, происходило в комнате: кто-то острил, кто-то задирался, кто-то произносил длинный тупой тост. Но для Никифорова мир странно сузился, как бы переместился в брючное его бедро, прижатое к юбочному бедру Красновской. Слова, вернее, даже не слова, а то, что первичнее слов, для обозначения чего отчасти впоследствии и родились из мычания и рычания слова, как бы перетекало из бедра в бедро, и немое касательное это общение было неизмеримо приятнее, чем если бы они, жуя, говорили друг другу какие-нибудь пошлости. Поэтому, когда застолье завершилось и все потянулись в другую комнату танцевать, Никифоров и Красновская остались тесно сидеть на койке, хотя уже не было ни с её, ни с его стороны соседей. «Не разлепиться?»— ехидно хихикнул кто-то, то ли входя, то ли выходя. Никифоров поднялся, подал руку Красновской. Она заторможенно, как во сне, стиснула его руку. Никифоров подумал, что сегодня редчайший в его жизни день, когда есть и время и место: родители в санатории, сестра с мужем на «даче», точнее, в палатке на шестисоточном участочке, где совместно с другими «дачными» страдальцами они мужественно пытались что-то построить вопреки желанию государства.