Условие. Имущество движимое и недвижимое. Разменная монета
Шрифт:
Как будто пожар бушевал в душе Никифорова. Он заливал его водой — рассудочными логическими построениями, — а пожар только разгорался, хоть это было вопреки известным законам. Стало быть, тут действовали другие — неизвестные — законы, на первый взгляд беззаконные, а в сущности, совершенно равноправные с законными. Особенно если речь идёт о людях. Как прежде Никифоров не всегда замечал, когда кончается притяжение и начинается отталкивание, так теперь не соображал, где кончаются достоинства Никсы и начинаются её пороки. Как прежде был ненужно зорок, так теперь стал при свете слеп. Чем-то в те дни, а именно желанием удержать, готовностью всё
Это в конечном итоге и решило дело в его пользу.
Но он только потом догадался.
А тогда, помнится, изумлялся, как трудно удержать Никсу, как ради этого приходится жертвовать гордостью и достоинством, как унизительно и тягостно не разрубать, нет, осторожненько распутывать гибкие, стелющиеся корни, которыми оплёл её Филя, высвобождать из них не больно-то, как выяснилось, стремящуюся к высвобождению Никсу.
«Он ничтожество, — говорил Никифоров, — полнейшая бездарь, ни одного экзамена не сдал с первого раза, за все пять лет не сказал ни одного умного слова. Тебе будет стыдно с таким мужем».
«Зато он добрый, — возражала Никса, — и будет меня слушаться. Я буду говорить вместо него умные слова».
«Он из Харькова, — говорил Никифоров, — из еврейского квартала. Ты поедешь в Харьков, в чужой город, будешь жить в его семье с мамой Сарой, папой Броимом и сестрёнкой Розой? Выучишь идиш или этот… как его… иврит? Станешь ходить с ними в синагогу? Научишься готовить фаршмак?»
«Его родители, — возражала Никса, — обещали нам деньги на кооперативную квартиру. Мы будем жить отдельно. Если, конечно, останемся в Харькове. На Харькове свет клином не сошёлся».
«Но ведь он глуп, — говорил Никифоров, — элементарно глуп, как баран. Никто никогда не видел его с книгой. Ты помрёшь с ним со скуки. К вам в гости будут ходить эти… Боря и Алик с жёнами. Отличное общество! О чём ты будешь с ними говорить?»
«Я давно поняла, — возражала Никса, — что наша жизнь не создана для радости. Так называемое счастье в ней невозможно, если только папа у тебя не член Политбюро. Ребята, конечно, звёзд с неба не хватают, зато не пьянствуют, не матерятся, не дерутся. Согласись, для русской женщины, выросшей в Орехове-Зуеве, это не так уж мало».
«Возможно, — говорил Никифоров, — но ты особенно насчёт них не обольщайся. Среди нас они одни, нас много, их мало, они маскируются. А когда ты будешь среди них одна, вот тогда посмотришь…»
«Это из области догадок, — возражала Никса, — можно подумать, твой дружок Джига — кто он, кстати, по национальности? — ангел. Или Армен с Закиром с механического. Ну а про русских ты мне не говори. Это как раз меня не убеждает».
«Хорошо, — говорил Никифоров, — а что твоих детей уже в детском саду начнут дразнить жидами? А как подрастут, русские всё равно будут считать их евреями, а евреи — неполноценными евреями, так как национальность у них по матери. Даже если вы их запишете русскими, они вам спасибо не скажут, так как им противно будет считаться русскими, потому что они будут думать, что именно из-за русских им плохо живётся, именно русские их обижают. Вроде как их не пускают с парадного входа, а они лезут через чёрный. Да и в анкетах — сведения о родителях. Так что никого не обманешь. Одним словом, ты понимаешь, что я хочу сказать… Это тебя убеждает?»
«Да, — после долгого молчания ответила Никса, — это единственное, что меня если и не убеждает, то, во всяком случае, останавливает… Дети. Я почему-то всё время думаю об этих детях…»
…В кафе-мороженом за шампанским они говорили об удачно снятой квартире в Кузьминках. Прикидывали, поставят или не поставят их в очередь на жильё по месту предстоящей работы Никифорова, в «Регистрационной палате». Если он пропишет Никсу у своих родителей, тогда получится по семь квадратных метров на душу. Для райисполкомовской очереди много, а для предприятия в самый раз, чтобы поставили. Ну а если ещё заведут ребёнка… Будущее представлялось едва ли не блистательным.
Без нужды Никифоров речь о Филе не заводил. Он сделал всё что мог. Никса не выносила прямого давления, и даже если делала что-то не по своей воле, должна была думать, что делает по своей. Противодействие, как известно, равно действию. У Никсы противодействие превосходило оказываемое на неё действие. Никифоров хоть и не без тревоги, но предоставил Никсе самой развязаться с Филей.
И Никса развязалась.
Как — Никифоров не знал.
Нельзя сказать, что ему не хотелось узнать. Но он к этому времени уже научился себя обуздывать.
За шампанским Филя был вспомянут косвенно. Никса сообщила, что когда заходила утром в деканат за справкой (Никса почему-то всё время заходила туда за какими-то справками), то встретила Римку из Харькова (была, оказывается, ещё Римка из Харькова! А все толкуют про мифический пятый пункт!), та сказала, что у Фили самолётный билет на Харьков с посадкой в Воронеже на сегодня, на восемнадцать тридцать. Оба посмотрели на часы. Было как раз восемнадцать тридцать. Никаких видимых причин отменять рейс в ясный солнечный вечер не было. Филя, должно быть, сидел в кресле, смотрел из мутного иллюминатора на уменьшающиеся в размерах деревья и домики посёлка Быково, или над чем он там сейчас пролетал. Никифоров подозвал официантку, заказал ещё два фужера с шампанским.
Поднимаясь по обгрызенным ступенькам своего пронизанного красными закатными лучами подъезда, Никифоров думал, что Никса не совсем права, что так называемое счастье в нашей стране возможно, только если папа у тебя член Политбюро. Папа Никифорова был простым членом КПСС, то есть никем, у Никифорова не было абсолютно ничего, страна была всё той же, а вот поди ж ты, он был совершенно счастлив. Вероятно, счастье — разновидность кретинизма, решил Никифоров. Ему казалось, стоит посильнее оттолкнуться от обгрызенных ступенек, и он полетит. И он полетел.
Перелетел через четыре ступеньки, едва успел затормозить перед подоконником, возле которого нервно пританцовывал какой-то человек. «Если шпана, — успел подумать Никифоров, — достаточно просто выставить мне навстречу локоть. Я ничего не смогу…» Но человек враждебности не проявил. На излёте торможения Никифоров мягко, можно сказать, дружески ткнулся в него, обхватил за плечи, чтобы устоять на ногах. Устоял. Отступил.
Человеком, не проявившим враждебности, оказался Филя Ратник, долженствующий в этот час находиться в самолёте, заходящем на посадку в Воронеже. Он был в рубашке с короткими рукавами, в мятых хлопчатобумажных брюках, почему-то в сандалетах на босу ногу, без вещей, даже без жалкой сумчонки через плечо, как будто его ограбили или же он спустился сюда из самолёта по красному закатному лучу, как по эскалатору. «В морду?» — подумал Никифоров. Но устыдился.