Успех
Шрифт:
Адвокат присматривался к своему врагу. Тот, несмотря на искусственную живость, выглядел далеко не блестяще. Пиджак болтался на нем, огромная сухощавая голова казалась костлявой. Адвокат улавливал каждую черточку, отражавшую слабость. С двойственным чувством. Известие о переходе Кленка к «патриотам» потрясло его. Кленк не был глуп, Кленк любил свою Баварию. Болезнь, необходимость оставить свой пост, должно быть, здорово выбили этого человека из колеи, если он теперь приносит в жертву интересы страны ради того, чтобы стать главой какой-то смехотворной партии. Доктору Гейеру было больно, что сидевший против него враг так ослабел.
Кленк был настроен совсем по-иному. Весь день он не мог отделаться от какой-то омерзительной скованности. Его душа привыкла к
– Знаете ли вы, доктор Гейер, – начал он, – что в Мюнхене все сожалеют о вашем отъезде? Никакого удовольствия нет выступать против такой мелкоты, как ваши господа Грунер и Винингер. Им крышка раньше, чем успеешь на них дунуть. Жаль, что мы лишились вас.
Адвокат сам сожалел об этом. Ему не хватало проклятого города. Не только потому, что пришлось оставить там мальчика и Кленка, своего врага. Ему и многого другого не хватало, с тех пор как он был в Берлине. Часто по воскресеньям, в предобеденный час – как легко человек привыкает даже к неприятным вещам! – он ощущал желание отправиться в «Тирольский погребок», чтобы там посидеть с друзьями и врагами.
Он давно и горячо желал встретиться с Кленком, придумывал фразы, способные задеть его. Но при виде этого побежденного человека он уже не мог вспомнить их. Он отвечал вяло. В Мюнхене есть кому его заменить. С тех пор как там процветает Кутцнер, в городе, должно быть, заметен наплыв приезжих. Все гнилое, что не может удержаться нигде в стране, сейчас, уповая на баварское недомыслие, устремляется в Мюнхен. Всякая сорная трава, которая нигде не растет, пускает теперь корни на берегах Изара. И с полным основанием; баварская почва хорошо унавожена для такой посадки.
Кленк вспомнил генерала Феземана и подумал, что его собеседник не так уж неправ. Но он заметил также, что тот выражается как-то вяло и вообще не находится на обычной высоте. Он не счел нужным подчеркнуть это – Зато низверженный, он с безошибочным инстинктом нащупал единственную уязвимую точку противника. Начал осторожно. Заметил, что вот сидят они теперь мирно вместе. Хорошо, что можно, являясь сторонниками резко противоположных политических течений, все же так ладить друг с другом. Теперь, когда он приглядывается к политике со стороны, как частное лицо, ему нередко приходится встречать среди «патриотов» одного молодого человека, близкого, если он не ошибается, господину депутату Гейеру. Так вот всегда в конце концов замыкается круг.
У доктора Гейера, когда Кленк произнес это, замерло сердце. Казалось, что оно поднимается к самому горлу. Итак, значит, беда пришла отсюда. Итак, значит, они объединятся против него – мальчик и враг. При этом его томило безумное желание спросить Кленка о том, как живется мальчику. Но он подавил в себе это желание, как и желание дать противнику почувствовать его падение. Он не спрашивал и не оскорблял. Он только глядел на Кленка, видел, что тот продолжает говорить. И когда он снова стал прислушиваться, то понял, что Кленк говорил для самого себя. А говорил Кленк о детях, о сыновьях. О том, как в вопросах наследственности приходится брести ощупью, и о том, как мало твердого дает в этой области наука. Между тем асе это, если основываться на чувстве, как будто совсем просто. Человек стремится к продолжению самого себя: немыслимо ведь представить себе, что когда-нибудь перестанешь существовать. Поэтому в детях ищешь самого себя, поэтому желаешь видеть своих детей подобными себе. Он приблизил свое большое костистое лицо к тонкому, нервному лицу адвоката и сказал, интимно приглушая свой глубокий бас, что, как ни странно, именно этот юноша, Эрих Борнгаак, – лучший среди «патриотов». Но сказал он это вовсе не враждебно и сразу затем заговорил о собственном сыне, о Симоне, об этом парнишке, который тоже ничего не стоит. И все же, мол, хорошо, что он живет на свете.
Вскоре затем Кленк поднялся и собрался уходить.
– Да, кстати, доктор Гейер, – добродушно произнес он на прощание, – знаете ли вы, что, останься я еще хоть неделю на своем посту, я помиловал бы вашего знаменитого доктора Крюгера?
Адвокат поглядел на огромного человека, стоявшего перед ним. Он увидел, что тот не лжет. Да и не было ему смысла лгать. Жаль, что враг уже не сидел за его столиком. Жаль, что он, Гейер, не сказал ему ничего из всего того, что должен был сказать. Жаль, что он не мог нанести ему удара, равного по силе этому последнему сообщению. Но Кленк пожелал ему доброго вечера. Кленк ушел. Неожиданная беседа окончилась.
В ближайшие затем дни у Кленка происходили совещания с банкирами и промышленниками, от которых «истинные германцы» надеялись получить денежную помощь. Это были неприятные часы. Почтенные господа много говорили о родине, о германском начале, о моральном возрождении. Но Кленк прекрасно знал: деньги «патриотам» они давали потому, что надеялись переманить людей из рядов красных, противопоставить им белые организации. Когда дело доходило до цифр, они не желали полагаться на «убеждения», а требовали гарантий в том, что «истинные германцы» на их деньги создадут действительно крепкую опору в борьбе с требованиями рабочих. Кленку одинаково не по душе были как слащавые изречения, так и торг о расходах на отдельные организационные ячейки и военные объединения. С досадой отметил он также и то, как настойчиво все эти господа справлялись о точке зрения именно Рейндля на движение «патриотов». Кленк не любил Пятого евангелиста. У него нередко создавалось впечатление, словно Рейндль, над ним, над всей партией просто издевается. С неудовольствием видел он сейчас, как далеко распространялось влияние этого человека.
Однако Кленку не приходилось жаловаться на плохие результаты. Его уверенные, добродушно-веселые манеры производили на господ промышленников благоприятное впечатление. И все же нередко, когда он видел, как понятия отечества и наживы сливались для них в одну неразделимую моральную идею, его охватывало жуткое и мучительное чувство одиночества. Он вспоминал, как однажды стоял перед трупом горного козла, редкой дичи, убитой им в гостях у одной высокопоставленной особы. Эти горные козлы были странными, старомодными животными, не поддававшимися приручению и обреченными на вымирание, на прозябание в зоологических садах. Они жили гордой, отшельнической жизнью. С непонятной уверенностью карабкались вверх по отвесным каменным склонам, нечувствительные к сильнейшему холоду. Выбирали высочайшие горные вершины, стояли там как изваяния, одинокие, неподвижные. Не обращали внимания на то, что у них отмерзали уши. Они были неимоверно драчливы. Приручению поддавались лишь в совсем юном возрасте. Вырастая, становились мрачными и злобными, делались такими упрямыми, что с ними не мог справиться ни один сторож. О таком горном козле, убитом им однажды в Итальянских Альпах, вспоминал бывший министр Кленк, ведя переговоры с промышленными магнатами, единодушными, целеустремленными, обходительными, прямолинейно расчетливыми, прямолинейно патриотичными.
Обратный путь в Мюнхен Кленк совершил на аэроплане. Людские поселения, если глядеть на них сверху, были неизмеримо малой частицей в сравнении с обширностью всего пространства. Виднелись леса, поля, реки, такие же, как тысячу лет назад. Города, о которых люди бог весть что воображали, были просто чепухой, если сравнить их со вселенной. Если бы тысячу лет назад человек мог подняться в воздух, он, несмотря на все бесконечные разговоры о, больших городах, о промышленности, о прогрессе и социальных сдвигах, увидел бы землю под собой почти такой же, какой видел ее теперь он, Кленк.