Успех
Шрифт:
– Могу я до венчания повидаться с Крюгером? – сухо и деловито спросила она.
– К сожалению, это не разрешается, – ответил директор. – Мы и так пошли на всевозможные поблажки. При подобном же случае другому арестованному после венчания было разрешено получасовое свидание, вам же я разрешил свидание в течение часа. Думаю, что вы вполне успеете наговориться!
Иоганна ничего не ответила, и в маленькой комнатке стало совсем тихо. На стенах висели докторский диплом директора, фотография, изображавшая его офицером, и портрет фельдмаршала Гинденбурга. В стороне, держа фуражки в руках, стояло несколько тюремных служащих. После долгих переговоров Крюгеру было разрешено пригласить в качестве свидетеля при венчании арестанта Леонгарда Ренкмайера, его товарища по прогулкам между шести деревьев. Вторым свидетелем должен был быть надзиратель, человек с квадратным спокойным и не жестоким лицом. Он подошел к Иоганне, представился, дружелюбно протянул ей руку.
– Я думаю, пора начинать, – сказал бургомистр и, несмотря на то что на стене
– Да, – ответил директор. – Введите… – он сделал паузу, – жениха.
Репортеры осклабились. В комнате сразу стало шумно.
– Не робейте! – совсем неожиданно и так, чтобы не слышали остальные, шепнул Иоганне надзиратель, исполнявший обязанности свидетеля.
В комнату ввели Мартина Крюгера и Леонгарда Ренкмайера, Крюгеру для такого случая разрешили снять арестантское платье. При поступлении в одельсбергскую тюрьму он был одет в серый летний костюм. Он и сейчас был в этом костюме. Но он очень похудел и теперь, зимой, в стенах Одельсберга, производил какое-то странное впечатление в этом изящном прошлогоднем сером костюме. Ренкмайер был в серо-коричневом арестантском платье. Выпуклыми светлыми глазами поспешно оглядел он собравшихся, отвесил несколько быстрых поклонов, был чрезвычайно возбужден. Этот человек, любивший поговорить, жаждавший показать себя, сразу почуял сенсацию: инстинкт подсказал ему, что стоявшие вдоль стен господа – журналисты. Это был для него знаменательный день. Каждое движение, каждый взгляд в эти короткие мгновения были драгоценным добром, которым потом в долгие серые месяцы будет питаться этот общительный человек.
– Прошу, господин бургомистр, – произнес директор.
– Да, да, – ответил толстый бургомистр, слегка одергивая длинный черный сюртук. Учитель, смахнув капли пота с верхней губы, обстоятельно раскрыл огромную книгу. Бургомистр осведомился о согласии брачащихся. Мартин Крюгер оглянулся кругом, увидел директора, надзирателей, Леонгарда Ренкмайера, выстроившихся вдоль стен репортеров; внимательно поглядел на Иоганну, заметил, что она очень загорела; затем он произнес: «Да!» Иоганна ясно и четко также ответила: «Да», – и закусила верхнюю губу. Учитель вежливо попросил брачащихся и свидетелей внести свои подписи в большую книгу.
– Пожалуйста, только не вашу девичью фамилию, а фамилию вашего супруга, – сказал он Иоганне. Репортеры при слове «супруг» захихикали. Быстрым почерком без утолщений изобразил свою изящную подпись Леонгард Ренкмайер, наслаждаясь сладостным чувством, что все глядят на него, что газеты будут рассказывать об этом его действии.
Иоганна Крайн-Крюгер, вдыхая спертый воздух, наполнявший тесную комнату, стоя в кругу надзирателей, державших в руках фуражки, рядом с директором и бургомистром, машинально, лишь бы отвлечься, следила за вырисовывавшимися на бумаге линиями подписей – неровными, широкими, тонко выведенными буквами Ренкмайера, сжатыми, неуклюжими, жирными линиями почерка надзирателя. И в то же время она избегала взглянуть на подпись Мартина.
Теперь все обступили новобрачных. Их поздравляли, пожимали им руки. Мартин Крюгер принимал все это спокойно, любезно. Репортеры при всем желании не могли уловить в его поведении ни упрямства, ни проявления отчаяния, ни чего-нибудь еще такого, что могло бы пригодиться для газетной заметки. Зато Леонгард Ренкмайер немедленно попытался завязать с ними разговор. Однако после первых же его слов директор вмешался вежливо и решительно, и праздник Леонгарда Ренкмайера на этом кончился.
Мартина Крюгера и его жену увели в приемную, где Крюгеру разрешено было еще в течение часа побеседовать с женой в присутствии надзирателя. Один из репортеров спросил директора, не будет ли Крюгеру дана возможность осуществить только что заключенный брак. Обер-регирунгсрат Фертч с нетерпением ждал, чтобы Мартин или Иоганна обратились к нему с соответствующей просьбой, и был разочарован, что этого не случилось. Он на этот случай специально придумал несколько остроумных возражений. Теперь, быстро-быстро поднимая и опуская свою кроличью губу, он поспешил выложить любовно подготовленные шуточки хотя бы репортерам.
Разговор Иоганны с Мартином Крюгером тянулся вяло и часто прерывался. Благожелательно настроенный надзиратель старался не слушать, но время уходило, а они не умели использовать его. Они почти не говорили ни о чем личном. Иоганне было стыдно, что она так холодна. Но что могла она сказать этому человеку, сидевшему напротив и глядевшему на нее, словно взрослый на ребенка, с мудрой приветливой улыбкой? Как, собственно говоря, она должна была вести себя с ним?
– Как ты загорела, Иоганна, – дружески, несомненно без всякого укора, скорее даже весело произнес Крюгер. Но ей в ее смущении показалось, что она улавливает какую-то нотку упрека. В конце концов она принялась передавать ему теорию Каспара Прекля о влиянии фильма, подвижного изображения, на живопись и о том, что восприятие подвижного изображения должно в корне изменить восприятие зрителем неподвижной картины. Мартин как-то без связи с предыдущим заметил, что единственное, чего ему действительно недостает, – это возможности увидеть некоторые фильмы. Ему хотелось бы посмотреть зоологические фильмы. Он рассказал ей о своем увлечении «Жизнью животных» Брема. Рассказал о леммингах, этой кургузой, короткохвостой породе полевых мышей с маленькими, скрытыми в шерсти ушами и семенящим бегом. Об их загадочных странствиях, когда они, чудовищными стадами, словно свалившись с неба, появляются в городах северной равнины, и ни реки, ни озера, ни даже море не в состоянии приостановить их дальнейшее вторжение. Эти вызывавшие столько разговоров, возникавшие по неразгаданным причинам роковые странствия, все участники которых погибали под влиянием неблагоприятной погоды или чумы, уничтожались волками, лисицами, хорьками, куницами, собаками или совами, – очень занимали его. По мнению Брема, – добавил он с легкой усмешкой, – несомненно, неправильно считать, что причины этих «переселений народов» заключаются в недостатке пищи и носят экономический характер. Затем он тоном легкого превосходства заговорил о теории Каспара Прекля. Надзиратель, начавший наконец прислушиваться, был поражен тем, что муж в такой обстановке разговаривает с женой о подобных вещах.
Мартин рассказал ей еще о своем намерении написать большую книгу о картине «Иосиф и его братья». Оттолкнувшись от этой картины, он собирался развить свои взгляды на значение, которое в наш век может иметь искусство. Он рассказал ей также о том, что у него недавно явилась одна совершенно новая идея, такая новая и значительная, что она с трудом могла бы сейчас встретить понимание. Все же ему очень хотелось высказать эту мысль, хотелось бросить ее, как бросают в море запечатанную в бутылку записку, чтобы она достигла какого-то человека будущего. Но именно тогда, когда ему пришла эта мысль, он как раз в виде наказания был лишен права писать. У него не было бумаги, и он не мог записать свою мысль. Между тем она была органически связана со своей словесной формулировкой, как улитка со еврей раковиной, и умирала, как эта улитка, лишенная раковины. Он чувствовал, как его идея постепенно меркнет. Она была ему ясна, а теперь ее уж нет, и он не скоро снова найдет ее. Он рассказывал ей это приветливо, без гнева и сожаления, рассказывал с такой поверхностной, бесплотной ласковостью, что Иоганне становилось холодно. Надзиратель стоял около них, недоумевая.
Иоганна была рада, когда кончился час свидания и она могла распрощаться. Она удалялась по коридору быстро, все ускоряя шаг, в конце концов чуть не бегом, Очутившись на улице, вновь увидев этот плоский ландшафт, она глубоко, с благодарностью вдохнула холодный воздух и, освобожденная, почти весело зашагала сквозь какую-то смесь дождя и грязного снега по дороге к вокзалу.
17. Священный ларец Каэтана Лехнера
Антиквар Каэтан Лехнер, присяжный заседатель в процессе Крюгера, ехал в голубом трамвайном вагона из центра города к себе домой, на Унтерангер. Пятидесятипятилетний мужчина – полный, с круглой головой, белокурыми баками, зобастый – досадливо хмурился, громко сморкался в свой пестрый, в синюю шашечку платок, ворчал себе под нос, ругая подлый холодище, пытался движением согреть упрятанные в шерстяные перчатки руки и обутые в резиновые высокие сапоги ноги. На нем было коричневое пальто и долгополый черный сюртук из толстого сукна, уже много лет служивший ему для всех торжественных случаев жизни. Ведь он возвращался домой с очень важного делового свидания, к тому же еще свидания с иностранцем, с голландцем. Он долго колебался, не надеть ли ему цилиндр. Но цилиндр показался ему чересчур торжественным, и он удовлетворился будничной зеленовато-серой шляпой, украшенной сзади, по местному обычаю, кисточкой из шерсти дикой козы.
Добравшись до Унтерангера, он увидел, что никого из детей нет дома. Он заменил мокрые резиновые сапоги туфлями и торжественный сюртук – вязаным жилетом. Анни, конечно, путается где-нибудь со своим «чужаком», с господином инженером, этим самым Преклем. А Бени, наверное, торчит на каком-нибудь заседаний своего дурацкого заводского комитета. «Собака красная! Собака!» – ворчал Лехнер, пододвигая ближе к печке глубокое, им самим реставрированное кресло. Он был вдовцом, чувствовал потребность излить свою Душу. Особенно сегодня, после беседы с голландцем. И вот приходится сидеть в одиночестве. Ясное дело – растишь Детей, а вот Когда хочется разок поговорить, ни одного из них нет на месте.
Дело с голландцем, священный ларец, «комодик», полмиллиона. Чушь. Конечно. Он не хочет больше об этом думать. Пусть его оставят в покое. Чтоб отделаться от этих глупых мыслей, Лехнер постарался ясно представить себе лица детей. Собственно говоря, Бени быстро опять выбился на дорогу. Вся эта история, конечно, была просто мальчишеством, юношеским заблуждением, как совершенно верно заметил духовный отец. Ведь в конце концов все дело в том, чти Бени хотелось учиться играть на рояле. Иначе этот сопляк никогда не стал бы связываться с «Красной семеркой». Он по характеру вовсе не «политик». Его показания были, конечно, правдивы: в списки этого коммунистического кружка, он попал потому, чти в задней комнате «Гундскугеля», где собиралась эта «Красная семерка», был рояль. О покушении на взрыв, за которое потом чрезвычайный суд приговорил всех членов организации к тюремному заключению, Бени, разумеется, и понятия не имел. Он как будто теперь снова начинает входить в колею, после того как ему, по ходатайству его преосвященства, сократили срок заключения больше чем вдвое. У него даже и служба хорошая есть на «Автомобильных заводах», и лекции он слушает в Высшей технической школе. Сломить его тюрьмой им не удалось. А вот все-таки довели мальчишку до того, что он теперь настоящим большевиком сделался, паршивец такой.