Устал рождаться и умирать
Шрифт:
— Ах, замначальника уезда Лань, что-то лица на тебе нет. Приболел, так лечиться надо не откладывая!
Сидя в машине, я размышлял над её словами, и меня бросало то в жар, то в холод. «Лань Цзефан, не хочешь лишиться положения и доброго имени, нужно „сдержать коня на краю пропасти“», — раз за разом предупреждал я себя. Но когда я оказывался перед окном в своём кабинете и смотрел на обшарпанную вывеску книжного магазина, все опасения и тревоги улетучивались. Оставались лишь мысли о ней, мысли, запечатлённые глубоко в душе, чувства, не испытанные за сорок прожитых лет. Я взял советский армейский бинокль — его мне привезли из Маньчжоули, [266] — настроил фокус и направил на вход в магазин. Большие коричневые двери полуоткрыты,
266
Маньчжоули(Маньчжурия) — крупный пограничный пункт на китайско-российской границе в 6 км от Забайкальска.
267
Имеется в виду традиционный грим персонажей в пьесах пекинской оперы.
Когда наконец раздался стук в дверь, я похолодел и задрожал всем телом. Зубы непроизвольно выбивали дробь. Торопливо открыл дверь, и душу пронизала её обворожительная улыбка. Позабыто всё: слова, что хотел сказать, скрытый намёк Пан Канмэй, ужас понимания того, что стою на краю пропасти. Я обнял её и поцеловал, она ответила тем же. Я витаю в облаках, погружаюсь в поток… Ничего не надо, только ты. Ничего не страшно, лишь была бы ты…
В перерывах между поцелуями мы смотрели в глаза друг другу, так близко. Я слизывал слёзы с её щёк, солёные и свежие:
— Милая Чуньмяо, почему ты плачешь? Ведь это не сон.
— Брат Лань, всё, что у меня есть, — твоё, ты ведь хочешь меня…
Я вырывался изо всех сил, ища, за что ухватиться, как утопающий за соломинку, но ухватиться было не за что. Мы снова слились в поцелуе, поцелуе не на жизнь, а на смерть, и того, что последовало за ним, было, по сути дела, не избежать.
Мы лежим, обнявшись на узкой койке, но нам не тесно.
— Чуньмяо, сестрёнка милая, я ведь старше тебя на двадцать лет, да ещё урод — боюсь, что принесу тебе несчастье. Я поистине достоин смерти… — лепетал я.
Она поглаживала мою щетину, поглаживала лицо. Потом прильнула к моему уху, щекоча его губами:
— Я люблю тебя…
— Ну за что?
— Не знаю…
— Я могу держать ответ за тебя…
— Не надо держать ответ, я сама хочу. Будем вместе раз сто, только тогда оставлю тебя.
Чувствуешь себя старым голодным быком перед сотней сочных и нежных травинок!
Сотня раз пролетела мгновенно, а нам никак не оторваться друг от друга.
Вот бы этот сотый раз никогда не заканчивался!
— Посмотри на меня хорошенько, не забывай… — поглаживала она меня, всхлипывая.
— Чуньмяо, хочу, чтобы ты стала моей женой.
— А я не хочу.
— Я уже всё решил. Скорее всего, впереди бездна, но другого выбора у меня нет.
— Тогда прыгнем в неё вместе.
В тот вечер я вернулся домой, чтобы выложить всё жене. Она провеивала зелёные бобы в пристройке. Работа непростая, но она в этом поднаторела. Руки двигаются под лампой вверх и вниз, вправо и влево, тысячи зёрен подпрыгивают и перекатываются, шелуха так и вылетает из корзинки.
— Что это ты за бобы взялась? — не нашёлся я сказать ничего другого.
— Дед вот прислал с оказией. — Глянув на меня, она вынула из корзинки камешек. — Своими руками вырастил, так что другое пусть гниёт, а бобы — нельзя, чтобы испортились; провею вот, проращу и буду Кайфана кормить.
Она снова принялась за работу, бобы зашуршали.
— Хэцзо, — решился я, — давай разведёмся.
Руки застыли, она тупо уставилась на меня, словно не понимая сказанного.
— Хэцзо, ты уж прости недостойного, но давай разведёмся.
Корзинка у груди стала наклоняться. Сначала упала пара бобов, затем десять, сто, и вот уже целый зелёный водопад сыплется на цементный пол с мраморной крошкой.
Выпала у неё из руки и корзинка. Тело закачалось, её повело в сторону. Я бросился поддержать её, но она уже оперлась о разделочную доску, где лежали пёрышки лука и засохший жареный хворост. Зажав рот рукой, она всхлипывала, из глаз струились слёзы.
— Извини, конечно, но уж помоги мне в этом…
Резко откинув руку со рта, она утёрла слёзы согнутыми указательными пальцами и прошипела сквозь зубы:
— Только через мой труп!
ГЛАВА 43
Хуан Хэцзо срывает злобу на блинчиках. Четвёрочка пьёт и грустит
Пока ты в пристройке раскрывал карты перед женой, распространяя вокруг запах безумной любви с Чуньмяо, я сидел под стрехой, погруженный в раздумья, и смотрел на луну. Славная штука, как она всё же сводит с ума.
В это полнолуние все собаки должны собраться на площади Тяньхуа. Предполагалось рассмотреть три вопроса. Первое — отдать дань памяти мастифу, который так и не приспособился к жизни настолько близко к уровню моря: ухудшение деятельности внутренних органов привело к внутреннему кровоизлиянию и смерти. Второе — отметить месяц со дня рождения детей моей сестры. Четыре месяца тому назад она сочеталась свободным браком с норвежской ездовой из семьи председателя уездного Народного политического консультативного совета, понесла и, когда вышел срок, родила трёх метисиков с белыми мордочками и жёлтыми глазками. По словам востроморденькой русской лайки из дома Го Хунфу, которая частенько наведывается в дом Пан Канмэй, мои собачьи племяши здоровые и бойкие, а взгляд у всех коварный, как у трёх маленьких злодеев. Хоть внешность и подкачала, зато сразу с появлением этой троицы на свет поступили заказы от состоятельных людей; говорят, и задаток солидный — по сто тысяч юаней за каждого.
Прозвучал предупредительный сигнал — его дал гуандунский шарпей, исполнявший обязанности моего адъютанта-связного. В ответ невидимыми волнами раскатился разномастный лай собиравшихся собак. Гав! Гав! Гав! Это я пролаял три раза на луну, сообщая всем, где нахожусь. У хозяев серьёзное происшествие, но обязанности председателя сообщества нужно выполнять.
Ты, Лань Цзефан, куда-то спешно ушёл, бросив на меня многозначительный взгляд. Я проводил тебя лаем: к концу подошли твои счастливые дни, дружище. Я ненавидел тебя, но не так чтобы сильно. Как я уже упоминал, мою ненависть уменьшал исходивший от тебя запах Пан Чуньмяо.