Устные свидетельства жителей блокадного Ленинграда и их потомков
Шрифт:
Информант: Что такое трепетное отношение, что вот это то, что не продается.
Интервьюер: А остались ли в семье какие-нибудь предметы со времен блокады, да, которые… или какие-то вещи, которые там сохранялись?
Информант: Дедушкины письма вот из блокадного города, которые он писал, вот значит, когда бабушка повезла мать в эвакуацию вот. Это сохраняется совершенно трепетно. Вообще, вот память о дедушке просто… У отца что-то оставалось. Какие-то тоже совершенно безумные предметы той поры. Ну и мамины блокадные игрушки, которые она сама делала, такой у нее зайчик, которого она сама шила, маленький, ну потому что игрушек, понятно, не было, и еще там какая-то там такая вот мулечка там из свинца отлитая. Какой-то такой типа кораблик не кораблик, совсем карманная. Вот это вот оставалось. Ну, во всяком случае, это то, что они мне откомментировали, когда я ручонку протянула с воплями: «Ой-ой, как интересно, дай поиграть!» —
Интервьюер: А дедовы письма… о чем он писал?
Информант: Вот, как ни странно, мне их дали только один раз и очень быстро отобрали. Мне… мать перебирала там стол в очередной раз, сказала: «Папины письма». По-моему, она сама предложила: «На! Подержи! Это вот то, что написал». Ну и еще раз уяснила, что то, что писалось из города. Вот то, что успела прочесть, у меня в руках было, она почти сразу у меня выхватила в какой-то момент, забрала, по-моему, я их даже больше не видела. Он писал даже не то, что он там скучает без семьи там, без жены и дочери, а там шел такой сплошной ряд воспоминаний. Причем полувоспоминания, полуобразы, полувоображения, а вот если бы вы были рядом со мной, сейчас вот… мы бы с вами там… на что-то вот такое.
Интервьюер: А он писал о трудностях?
Информант: Мне на глаза это не попалось, но это чувствовалось. Он просто сидел в городе, ждал назначения и вот за это время и помер. Скорее, это все было в будущее ориентировано, а образы были вот из прошлого, которые как бы опрокидывались в его настоящее, то есть заполняли собой настоящее. Вот. Но это то что… то что мне так и не удалось внимательно так все это спокойно прочесть, понять. Очень беглая была.
Интервьюер: <…> А если бы ты снимала фильм о блокаде, то что бы это был за фильм?
Информант: Фильм был бы одновременно очень фантастический, намеренно сделанный как фантастика или полуфэнтези, ну понятно, не боевик, и очень обыденный. Вот благодаря фэнтези удалось бы передать ощущение вот этого растянутого времени. А благодаря тому, что все происходит очень обыденно, вот этот ужас, когда человек живет постоянно в таком состоянии, в каком они жили. И вот это, когда я с самого начала сказала, вот это, собственно, и есть жизнь, которую надо жить день за днем. Идти за хлебом, или, как моя соседка, тащиться там через весь город к пятиюродной сестре в столовую, чтобы выскрести там остаточки каши. Вот. Или еще что-нибудь. Или там дежурить с этими зажигалками, или ожидать, когда там при очередном обстреле что-то упадет, и вот когда человек привыкает к этому, когда это становится нормальным, по-моему, это ужаснее нету уже.
Интервьюер: Это точно.
Информант: Вот, наверное, этот фильм был бы такой.
Интервьюер: А как ты думаешь, надо ли вообще передавать память о блокаде?
Информант: Смотря как.
Интервьюер: И что нужно передавать о блокаде?
Информант: Дело в том, что чем дальше, тем сложнее передавать. Одно дело да вот, я почему начала с того, что на улице булыжник был. Он был и двадцать лет назад тоже. И за двадцать лет до моего рождения, и за двадцать пять, и за тридцать… Ничего не менялось. Но с какого-то момента все стало как-то резко меняться. Резко и одновременно незаметно. И люди, которые уже младше меня там лет на пять, на семь — они живут в другой среде. И в эту среду как имплантировать память о блокаде и образы блокады, если сама среда их отторгает. Если среда беспроблемная или с другими проблемами, я даже не представляю. Вот. Поэтому блокада, может, наверное, появляться как… в ходе… ну примерно так, как наша учительница литературы пыталась стресс, описание стресса, передать через мотив блокады. То есть когда что-то общее конкретизируется в этой теме, а не наоборот. А у нас как раз было наоборот. Мы шли от частного к общему. Видимо, вот для твоих ровесников частные проявления… блокада проявляется как частное проявление какого-то вот общего кошмара. А я вот вроде как на границе между старшим поколением и твоими ровесниками и дальше уже <…>.
Интервьюер: А вопрос: о чем, о чем нужно рассказывать о блокаде, если… вот какой материал, если так говорить?
Информант: Я думаю, что неизбежно, что материал должен опираться на… на тот опыт, который у людей есть здесь и сейчас. Ну ладно, вот выросли вы в другой среде. Сформировались в другой среде, но что-то же есть в обществе, что связывает людей каждые десять лет, допустим. И… вот только на основе общих каких-то черт и возможна трансляция воспоминаний. Потому что пока тебе трудно вообразить, что такое Разъезжая улица, вот опять таки любимый образ в последнее время, покрытая булыжником, да? Ну я его просто не так давно для себя восстановила картину эту в памяти. Ну просто одной детали не хватало, мне ее добавили, и вот образ времен? Не знаю, моих двух — трехлетнего возраста, образ восстановился окончательно. Улица, покрытая булыжником,
Интервьюер: А какие сюжеты?
Информант: С ним вот как раз и должны быть связаны сюжеты. Может быть, сюжеты, связанные с какими-то константами, которые вот на протяжении, именно с рядовыми константами, средой обитания людей и семидесятилетних, и пятидесятилетних, и тридцатилетних, и дальше. С теми константами, которые остались неизменными. Внешний вид изменился, наверное, дома остались. Значит, одна — это сам город в каких-то отдельных частях. Особенно вот в тех, которые еще не реставрировались. Или тех, которые пытаются, ну… как сказать, сохраниться, консервировать. Или в старых уголках. Это вот, на мой взгляд, один сюжет. Другой — это… тема напряжения и постоянная тема войны. Это то, что связывает все поколения. Понятно, что сейчас война, да вот двухлетней, двухдневной давности, что до этого, что до этого. В ней как-то может все это проходить как-то. Да, даже войны изменились, но война — она всегда война. Может быть через это. Третья — это моя недавняя попытка, у ребенка в школе, действительно, там что-то такое блокадное мероприятие затеивали, а ей надо было какой-либо стих прочесть по этому поводу. Я не додумалась ничего умнее, как восьмилетнему ребенку прочесть какой-то стих Ахматовой. Говорю: что-нибудь поняла? — Ничего не поняла, но очень нравится. Раз нравится, значит, она это запомнит вот. Потом уже дальше начнет понимать, что за этим стоит. Вот. И четвертый круг сюжетов, наверное, связанный вот с антропологическими какими-то показателями. Ну вот вроде этого тиканья метронома, о котором мы говорили. Вот. Когда человек независимо от того, где он находится, реагирует на нервное тиканье из этих вот репродукторов, которые до сих пор где-то там висят по стенкам, в общем, у него одни и те же ассоциации, если он находится в Ленинграде. Заметь, не в Питере — в Ленинграде. То есть если в этот момент он осознает себя находящимся так. Поэтому да, переносы во времени невозможны. Это на обратный результат фактически, трансляция памяти — это успешность обратного желания во время. Представления себя в каком-то ином времени. Поэтому это должно охватывать, да, и среду, и антропологию, и сознание, вот вроде чтения Ахматовой.
Интервьюер: А есть ли какие-то вещи, которые… о которых лучше забыть или о которых лучше не говорить вот в контексте блокады?
Информант: Что значит, лучше забыть и не говорить? Конкретизируй.
Интервьюер: Просто в некоторых интервью встречается… даже не то что в интервью встречается, я иногда сталкиваюсь с определенной позицией, когда мы разговариваем. Притом что эта позиция была не только у самих блокадников, а у людей, которые родились уже после, у которых родители блокадники, эта тема все равно личная, они говорят, что вот… о каких-то… какие-то вещи я могу там услышать, но о которых я все равно никому не скажу, потому что мне кажется, вернее, кажется им, что это ну негуманно, или о том, что это… с этим соотносить блокаду было бы некорректно, скажем, по отношению к тем, к тем людям, которые там жили. Вот есть какие-то вещи, которые вот именно в этом отношении, которые… И нужно ли вообще как-то исключать эти вещи, или все-таки это, ну должна быть полная картина?
Информант: Просто многие вещи, особенно темы, которые там относятся к голоду, каннибализму, хождению по головам, то есть такие вот темы, которые граничат с «клюквой» либо мы получим доказательство, что это было, либо мы их зачисляем в мифы. А до тех пор они как бы висят в воздухе, и непонятно, что, что с ними делать. Да, они могли бы войти в общую картину блокады, но, видимо, с примечанием, что это может быть мифом. Или, а это может быть и правдой, но доказательства какие-то. Это одна сторона. То есть войти в картину может все, только с разным комментарием. Как бы. А другое какие-то вот случаи, когда люди не выдерживали или ломались, начинали там какие-то гадости делать. Естественно, это тоже должно было войти в общую картину с оговоркой, видимо, с какой-то. Что… такие вот были условия. Вот так себя люди вели. Это, понятно, их не извиняет, но является просто показателем того что, в чем вообще вот город существовал. То есть ну просто, чтобы… внести какую-то дополнительную ясность.
Интервьюер: Рассказывали ли вы о блокаде своим детям?
Информант: Ну только сейчас рассказываю. Больше о войне. Но о войне, собственно, потому что у меня ребеночек в возрасте как раз нежном с трех до четырех там с небольшим лет провел в довольно военизированной и идеологизированной стране, когда она сказала, что «возьму в руки автомат и всех врагов перестреляю!», года в четыре, я поняла, что надо рвать когти! Но было замечательно. Мы оттуда уезжали на День памяти солдат павших, который там праздновался с невероятным размахом.