Усвятские шлемоносцы
Шрифт:
Прошка-председатель пошатал руками перило, взад-вперёд покачался сам, выжидая, пока подойдут остальные, и, когда воцарилась тишина, сказал:
— Значит, так, товарищи… Ну, зачем вы тут — все знаете. Так что говорить лишнее не стану. На прошлой неделе мы проводили в армию первых семнадцать человек. Я и сам тади думал, что этого, может, и хватит и мы с вами будем по-прежнему работать и жить за минусом тех семнадцати. Но дело заварилось нешутейное, тут таить нечего, понимаешь… Приходится, стало быть, нам ещё пособлять…
Прошка-председатель достал из-за
— Повестки уже розданы, но мы тут с представителем военкомата ещё раз поуточняли, чтобы, значит, никакой путаницы…
Говорил он каким-то серым голосом, пересовывая листки бумаги, будто они жгли ему пальцы, — нижние наперёд, верхние под низ, потом опять всё сначала.
— Пойдёте отсюда организованно, чтоб не тащиться один по одному, не затягивать время. Так что слушайте теперь вот его, вашего командира, и все его приказы исполняйте. У меня пока всё.
Он сунул листки в руки лейтенанта, нетерпеливо прошёлся у него за спиной, остановился, передвинул кепку, ещё раз прошёлся и, подойдя к перилам, опять пошатал их обеими руками.
Листки, должно, были сложены неправильно, потому что молчаливый лейтенант взялся неспешно, с давящей обстоятельностью наводить в них какой-то свой порядок: опять положил верхнюю бумажку под низ, нижнюю сверху, а ту, что была до того наверху, заложил в середину. После чего без всяких предварительных слов и пояснений сразу же выкрикнул:
— Азарин!
С ответом почему-то не поспешили, возможно, потому, что уж слишком вдруг было выкликнуто: по пальцу ударь — и то не сразу больно, а сперва лишь удивительно, — и лейтенант, оторвавшись от бумаги, переспросил:
— Есть такой? Эм Вэ?
— Е-есть! — послышался встревоженно-оробелый отклик.
— Азарин! — повторил опять лейтенант и прицелисто поводил по площади строгими глазами.
— Я! Я! — поспешил объявиться вызванный. — Тут я.
— Азарин, три ш-шига впер-рёд!
Из толпы, весь в смущении, с растерянно-виноватой улыбкой на опалённо-красном дробном лице, бормоча сам себе «иду, иду», протолкался невеликий мужичонка, по-уличному Митичка, числившийся скотником на усвятской молочной ферме.
— Тэ-эк… — протянул лейтенант, помечая что-то в листке карандашом.
Митичка, стоя перед крыльцом, стесняясь своего на виду у всех одиночества, продолжал улыбчиво озираться, перебирать парусиновыми туфлишками — вертелся, будто червяк, выковырнутый из земли.
— Азарин, смир-р-но! — вдруг резко скомандовал лейтенант, которому, видимо, была неприятна и оскорбительна этакая разболтанность, и вздрогнувший Митичка враз замер навострённым коростелём — крылья по швам, клюв кверху.
Лейтенант внимательно, изучающе посмотрел на Митичку, как бы оценивая материал, с которым придётся работать, и, опять сказав «тэк», уткнулся в бумагу.
— Витой!
— Я Витой! — готовно отозвался Давыдко.
— Три ш-шига вперёд! В одну ширенгу станови-и-ись!
Давыдко провористо выбежал, пристроился к Азарину и поровнял по его парусиновым туфлям с коричневыми, как у жуков, нососпинками свои юфтовые ботинки.
— Горбов!
— Есть Горбов, — раздался сдержанный бас с покашливанием. Крупным тяжёлым шагом выступил Афоня-кузнец в своей особой, афонинской одёже: старом, жужелично лоснящемся пиджаке, негнуче вздутых штанах, тускло поблёскивающих на коленках, заправленных в разлатые сапожищи. Свою белую сумку из подушечной наволочки он никуда не сдавал, словно бы позабыл о её существовании за широченной сутулой спиной, и та уже успела вымараться пиджачной смагой.
Лейтенант дольше, чем предыдущих, осматривал Афоню, даже обернулся с каким-то вопросом к ходившему позади него Прошке-председателю и, ставя против Афониной фамилии энергичный отчерк, дважды повторил своё «тэк».
Вскоре подобрали Николу Зяблова, который тетёшкал, успокаивал раскапризничавшегося неходячего младенца, мешавшего ему слушать фамилии. Намаявшись и от мальчонки, и от ожидания своего вызова, Никола, когда его наконец окликнули, даже позабыл отдать жене пацана, а так и шагнул было в строй вместе с дитём, отчего народ маленько развеселился, посмеялся этому курьёзу. Потом через несколько человек вызвали Матюху Лобова, ожидавшего черёда с перекинутой через плечо гармошкой. И сразу за его спиной завыла Матюхина Манька — с таким же, как и у Матюхи, носом розовой редисочкой, с упавшим на плечи платком, — замахала обеими руками, будто отбивалась от налетевших оводов.
— Да Матвеюшка мой едина-а-ай…
— А ну цыть! — огрызнулся Матюха, безброво насупясь, отдёргивая рукав, не давая жене ухватиться. — На-ка, подержи гармонь.
— Да чё мне гармонь! Чё гармонь… — голосила Манька, невидяще цапая протянутую ливенку, и та, расщеперясь мехами, подвыла ей какой-то распоследней пронзительной пуговицей.
Лобов беззвучно, как кот, вышагнул вперёд в своих обмятых покосных лапотках и, перемогая бабий позорливый плач, досадно погуркав пересохшим горлом, проговорил, преданно глядя на лейтенанта:
— Развылась тут… Небось не в гроб заколачивают, реветь мне.
Однако лейтенант не обратил внимания на Матюхины слова, а, лишь со вниманием поглядев на его лапти, продолжил чтение списка.
Шеренга всё увеличивалась, от тесноты и скученности обступавших людей строй начал кривиться левым наращиваемым концом, и Прошка-председатель уже раза два обращался к собравшимся:
— Товарищи, попрошу дать место. Отойдите лишние. Сколько говорить, понимаешь!
Лёхой Махотиным закрыли первый ряд человек в двадцать. Солнце начало припекать, становилось жарковато, и Лёха, оставив жене пиджак и кепку, занял своё место во вчерашней небесно-синей блескучей косоворотке, перехваченной наборным кавказским ремешком. Выполосканный в Остомле чуб играл на ветру и солнце крупными смоляными завитками, да и сам Лёха был какой-то весь выполосканный, прибранный и ясный, каким бывал он, пожалуй, раз в году, после своей пыльной комбайновой работы. Лейтенант откровенно засмотрелся на него и тоже с нажимом отчеркнул в бумагах, после чего выкликнул Недригайлова.