Уто
Шрифт:
Посвящается Малине
Не знаю, можно ли освободиться от своих недостатков: знаю только, как они отвратительны, когда их замечаешь в других.
Дорогая Марианна!
Я тебе пишу, потому что не знаю, как сказать по телефону про ужасное несчастье, мне самой до сих пор не верится, что такое могло случиться, в письме попытаюсь все рассказать по порядку, хотя в голове сумбур, и я не уверена, получится ли. А случилось вот что: Антонио четыре дня назад покончил с собой. Но это еще не все, потому что, чтобы сделать это, он открыл газ на кухне в своем офисе в субботу днем, когда никого из его служащих не было, а поскольку офис на первом этаже, газ заполнил весь низ здания, и когда священник-миссионер, собиравшийся подняться на шестой этаж к одной синьоре, чтобы поручиться за молодых южноамериканцев, которые хотели снять у нее квартиру, нажал на кнопку лифта, от электрического разряда произошел взрыв, как от страшной бомбы. Говорят, столб пламени поднялся по шахте лифта до самой крыши, обвалились полы второго этажа и даже поврежден фасад, две квартиры разрушены полностью, четверо пострадавших в тяжелом состоянии, а священник и профессорская чета на пенсии, что жила над офисом Антонио, погибли, и еще три человека ранены, но если бы не суббота, а главное – не солнечный день, что для Милана редкость, жертв могло быть гораздо больше. Мало того, что мы
В общем, прости, что морочу тебе голову, но мне необходимо было поделиться с кем-то, кто способен меня понять, а ты единственный человек, кому я могу все рассказать, не опасаясь осуждения, упреков или бесполезных равнодушных советов, правда, если бы не ты, не знаю даже, к кому бы я могла обратиться за поддержкой.
Дорогая Марианна, обнимаю тебя и твою чудесную семью, которая кажется мне островком умиротворенности, особенно когда я думаю о вас теперь, в такой горестный и безнадежный для меня момент.
Дорогая Лидия!
Я тоже пишу, потому что не решаюсь снять трубку и позвонить. Пусть письмо дольше будет преодолевать разделяющее нас расстояние, зато оно причинит тебе меньше боли, я уверена. Прежде всего – мира, просветления и любви тебе, Уто и Риккардо. Мы все – Витторио, Джеф, Нина и я – желаем вам этого от всего сердца. Помни, в жизни нет ничего случайного, Свами всегда это повторяет, – все предопределено. Какие бы несчастья на нас ни обрушивались, не стоит слишком отчаиваться, хотя все мы, конечно, люди, а людям свойственно испытывать душевные страдания. Однако нельзя забывать, что есть высшее предначертание, которое определяет путь каждого из нас. Если бы мы могли посмотреть на наши жизни сверху, то увидели бы узоры, похожие на те, что отпечатываются иногда на песке: бессмысленные на первый взгляд линии, черточки и закорючки всегда, если приглядеться, имеют начало и конец. Так что мужайся, дорогая, наберись терпения и не отчаивайся. Помни, сколько бы мы ни искали объяснений случившемуся, какими бы нелепыми все они нам ни казались, но раз Антонио именно так закончил свою земную жизнь, значит, это было в его карме. Объяснение его гибели – в предначертании судьбы, его жизнь, как мы теперь знаем, должна была закончиться именно таким образом и именно в ту самую минуту.
Еще хочу сказать тебе, что, прочитав с огромным сочувствием твое письмо, мы долго разговаривали вчетвером и решили сделать тебе одно предложение. Оно продиктовано сердцем, и ты не должна сомневаться в его искренности. Короче говоря, присылай-ка ты Уто к нам на несколько месяцев. Для него это прекрасная возможность сменить обстановку и выйти из того состояния, в котором он находится. Здесь благодатное место, и мы уверены, он быстро придет в себя и успокоится. Что же касается нас, мы будем очень рады оказать ему гостеприимство, окружить теплом и заботой и создать для него такие условия, в которых он сможет полностью отдаться своему призванию – ведь оно, мы знаем это, у него есть. Мы с Витторио до сих пор вспоминаем, как он исполнял Баха, когда мы четыре года назад были у вас в Милане. Казалось, играет не пятнадцатилетний мальчик, а зрелый музыкант! Если он сможет обрести душевное равновесие, я уверена, его ждет прекрасное будущее! Так прошу тебя, отнесись к нашему предложению со всей серьезностью и поверь, оно от души. К тому же, как хорошо, если у нас поселится почти ровесник Нины и Джефа (ну, пусть и не совсем ровесник, но все равно, он ведь моложе нас с Витторио)! В Мирбурге молодежь есть, но наши дети почти никуда не ходят, кроме школы, поэтому они заранее радуются гостю, который будет жить с ними под одной крышей.
Снега пока нет, но, по прогнозам, он должен выпасть со дня на день, и тогда все вокруг чудесно преобразится. Хорошо бы Уто успел прилететь до этого, а то у нас случаются иногда неожиданности, как в прошлом году, например, когда из-за сильного снегопада закрыли аэропорт. Впрочем, будем надеяться, что все обойдется.
Свами еще окончательно не поправился. Представь, он перенес очень серьезную операцию на сердце, но сейчас ему гораздо лучше, хотя он, конечно, уже в возрасте, об этом нельзя забывать. Было бы замечательно, если бы на Новый год он был с нами, мы все об этом мечтаем, не сомневаюсь, что и для Уто это стало бы подлинным событием. Мы так долго были лишены общения с ним, что ждем – не дождемся, когда снова его увидим. Уверена, это будет самая волнующая, самая незабываемая встреча.
Итак, обдумай наше предложение, поговори с Уто и дай знать, что вы решили.
Обнимаем тебя и надеемся, что наша горячая
Прибытие
Уто Дродемберг в кресле длинного самолета, который, вибрируя в небе, летит тридцать первого декабря из Бостона в Фоксвилл. Внизу снежный пейзаж, маленькие замерзшие озера, крошечные крыши домов. В салоне всего шесть-семь пассажиров, одни американцы, средний класс, такими в кино массовки заполняют. Они и в самом деле выглядят статистами, на фоне которых главный герой фильма выделяется с первых же кадров, привлекая к себе внимание зрителя. Недаром один из пассажиров бросает на него время от времени любопытные взгляды: он действительно отличается от остальных внешностью, манерами, стилем. Его можно принять за рок-звезду, перелетающую с одного концерта на другой: да, именно так, в небрежной скучающей позе положено сидеть мировой знаменитости и, чуть наклонив голову, безо всякого интереса глядеть вниз. Последнее путешествие рок-звезды, последние секунды перед катастрофой, перед тем, как самолет рухнет с многокилометровой высоты на покрытую снегом землю. Если бы заснять или, в крайнем случае, сфотографировать его в этот момент: ни криков, ни истерики, ни судорожных движений, – даже падая вниз, он не меняет спокойной, расслабленной позы, сохраняет до конца свой стиль, свой особый шарм.
Уто Дродемберг. Уто Дродемберг мертв. Уто Дродемберг, выброшенный из разлетевшегося на куски самолета, на снегу мертвый. Совершенно не изуродованный, он лежит на спине, в углу рта застыла тонкая струйка крови, как на иллюстрации к роману девятнадцатого века. И где бы потом его ни noхоронили, фанаты отыщут дорогу к его могиле. Они будут приезжать со всех концов света, оставлять цветы, записки, плакать, шептать нежные слова, вспоминая его по портретам, по фильмам и фотографиям, если бы портреты, фильмы и фотографии в самом деле существовали, но их пока нет, нет и в помине, и будет обидно, если он погибнет как раз сейчас, хотя, если все равно погибать, какая разница? Большая разница, лучше бы самолет не упал, лучше бы продержался в небе еще хоть чуть-чуть, хоть несколько минут, в этом опаловом снежном небе, а потом опустился бы на посадочную полосу, сел плавно и без толчков, да, это было бы хорошо, это было бы лучше всего на свете.
Как ни странно, приземлились. Вибрация кончилась, ладони высохли, только еще дрожат колени. Я упираюсь в грудь подбородком и вдыхаю из-под расстегнутой кожаной куртки запах пота, дыма и тончайшей пыли – пыли межконтинентального перелета. Да, она именно так и должна пахнуть, эта пыль, я узнаю ее запах, хоть и ощущаю его впервые. Снаружи воздух ледяной и такой чистый, словно мы на другой планете. За каких-то тридцать секунд, пока я дохожу от самолета до здания аэропорта, темнеет окончательно, и когда я оборачиваюсь и смотрю на небо из стеклянных дверей, оно черное, как будто я шел несколько часов. У меня схватывает живот, но я не подаю вида, моя походка расслабленна и небрежна, хотя нервы напряжены до предела. С дорожной сумкой через плечо, медленно, ни на чем не задерживая взгляда, двигаюсь через небольшой полупустой зал, стараясь держаться как можно увереннее, чтобы не походить на растерявшегося иностранца, впрочем, народу в зале мало, никто не обращает на меня внимания.
Я уже раскаиваюсь, что прилетел. Сказать, будто я чувствую себя не в своей тарелке, – значит ничего не сказать о том, каково мне сейчас. У меня нет ни малейшего желания встречаться с семейством Фолетти, ни с кем из них, становиться их заложником. Какой же я идиот, что здесь оказался! Моя мать, договорившись со своей дорогой подругой Марианной, посылает меня, как бандероль, и я следую авиапочтой от отправителя к получателю. Если бы я был умней, а главное – решительней, то мог бы уехать из Бостона куда угодно. Сел бы в поезд до Нового Орлеана или даже до Нью-Йорка и, вместо того, чтобы послушно выполнять чужую волю, отправился бы открывать свою Америку, а может даже, и самого себя. Но так уж я устроен: иногда впадаю в полнейшее безразличие, и мне неохота брать на себя ответственность ни за что, даже за собственную жизнь. Это как в машине, когда ты сидишь как пассажир и безо всякого интереса глядишь в окно, пока кто-то другой крутит баранку. Не следишь ни за дорогой, ни за водителем, и не потому, что полностью на него полагаешься, а потому, что главное – что не ты за рулем. А то вдруг, наоборот, чувствуешь себя умудренным опытом, ужасно хитрым и осмотрительным, хочешь изменить что-то в жизни, чтобы все пошло по-другому, но понимаешь: поздно. Когда я вот так копаюсь в себе, противно становится до тошноты, тоска, одним словом.
Так и сейчас. Время уже упущено, даже и помечтать уже нельзя, как было бы здорово, если бы Фолетти вдруг забыли о моем приезде или их задержало бы в пути какое-нибудь непредвиденное обстоятельство: вон они, я их сразу же узнал, поджидают меня в проходе, отец и сын, стоя у автоматических стеклянных дверей, которых мне никак не миновать, даже если я попытаюсь улизнуть.
Они стоят не шевелясь, точно охотники, подстерегающие добычу, с лицами, как на фотографии у матери, только не улыбаются, а вглядываются в каждого, кто отделяется от небольшой группы пассажиров моего рейса. Проскользнуть незамеченным мне не удастся, слишком уж я крупная мишень, поэтому иду к ним навстречу, как ягненок в руки мясника, со смешанным чувством внутреннего сопротивления, безразличия, покорности и желанием конца – скорей бы уж!
Оба Фолетти продолжают стоять и сверлить всех глазами. Отцу за пятьдесят, а может, под пятьдесят, он плотный, крепкий, с небольшой проседью, в теплой зеленой куртке. Сыну лет тринадцать-четырнадцать, на нем синий пуховик, с первого взгляда видно, что он во всем подражает отцу. Иду прямо на них, и они на меня смотрят, сначала с легким оттенком неуверенности, я это или не я, ведь с нашей встречи прошло больше пяти лет, нелегких для меня лет, а это не могло не отразиться на моей внешности. По мере того как я к ним приближаюсь, сомнение в глазах отца начинает уступать место уверенности. Он внимательно оглядывает меня, переводя взгляд с темных, почти непроницаемых очков на желтые торчком волосы, на серьгу в ухе, на черную кожаную куртку, черные кожаные штаны, высокие черные мотоциклетные ботинки, и его губы раздвигаются в слабом подобии улыбки. Еще не поздно сделать неожиданный прыжок к стеклянной двери и убежать, пока они будут соображать, что к чему, но нужно действовать быстро и решительно, а я сейчас на такое не способен: этот перелет с воздушными ямами все кишки мне вымотал, до сих пор не могу отдышаться, красные шарики в крови небось совсем на нуле.
Когда я уже в двух шагах от них, отец протягивает руку и, чуть качнувшись на толстых, точно вросших в пол ногах, спрашивает: «Ты ведь Уто, верно?»
Я останавливаюсь передним, как будто он сказал: «Ты арестован», но сохраняю при этом чувство собственного достоинства. Без улыбки, не снимая темных очков, спрашиваю с такой же интонацией: «А ты, если не ошибаюсь, Витторио?»
Он вдруг улыбается, ласково и немного хищно, говорит «добро пожаловать» и пожимает мне руку. Его рука с широким запястьем, толстыми пальцами, твердой горячей ладонью стискивает мою крепко, что называется, по-мужски, с таким искренним дружелюбием, что в нем просто невозможно усомниться, и с такой силой, что я, наверное, неделю теперь не смогу пальцами шевелить.
Мальчишка, копируя отца, тоже улыбается и тоже жмет мне руку, только раз в десять слабее. «Джузеппе», – кивая в его сторону, говорит отец. «Джеф», – почти синхронно с ним говорит сын. Он берет у меня сумку, видно, привык быть в семье вьючным ослом, а отец, торопясь предупредить мои протесты, хоть я и не думаю протестовать, бормочет: «Ничего, ничего, он донесет». Джеф-Джузеппе взваливает на себя сумку, подгибаясь на хилых ножках под ее тяжестью, и я, утянутый против воли волной гостеприимного радушия двух мужчин семейства Фолетти, оказываюсь выброшенным в ледяную американскую ночь, которой нет ни конца, ни края. Я рассчитывал на сдержанный, даже равнодушный прием, и мне страшно от такого дружелюбия.
Эти светящиеся надписи я уже когда-то видел, как видел и медленно движущиеся автомобили, и лица людей за стеклами этих автомобилей, и все остальное, только видел не в жизни, а в бесчисленных фильмах, видеоклипах, рекламных роликах, на обложках пластинок. Материализованные, трехмерные, в натуральную величину, они пугают меня, как кошмарный сон, когда ты вроде бы просыпаешься, но не в своей постели, а совсем в другом времени или на Луне. Я смотрю в окно «рейнджровера», читаю неоновые вывески, рекламы со знакомыми названиями фирм, и меня бьет дрожь, хоть в машине работает отопление, а Витторио Фолетти, между тем, показывает мне то одно, то другое, косится в мою сторону, какое, мол, все это производит на меня впечатление, и пытается втянуть в разговор Джефа-Джузеппе, тот же сидит сзади, молча уставившись в мой затылок, и, чтобы угодить отцу, который, похоже, его совсем задавил, услужливо наклоняется вперед при каждом моем движении.